Дмитрий Иванович Писарев

Дмитрий Иванович Писарев (1840-68) — русский публицист и литературный критик. С начала 1860-х гг. ведущий сотрудник журнала «Русское слово». В 1862-66 заключен в Петропавловскую крепость за антиправительственный памфлет.

В начале 1860-х гг. Дмитрий Писарев выдвинул идею достижения социализма через индустриальное развитие страны («теория реализма»). Пропагандировал развитие естествознания, которое считал средством просвещения и производительной силой. Высоко оценивал роман Николая Чернышевского «Что делать? », творчество Ивана Тургенева, Льва Толстого, Федора Достоевского. С нигилистической позиции отрицал значение творчества Александра Пушкина для современности.

Главные труды Дмитрия Писарева: «Очерки из истории труда», «Базаров», «Реалисты», «Разрушение эстетики», «Генрих Гейне».

Дмитрий Иванович Писарев — даровитый критик, родился 2 октября 1840 г. в родовом селе Знаменском, на границе Орловской и Тульской губерний. До 11 лет Дима рос в семье, единственным любимым сыном; воспитывался под влиянием матери — бывшей институтки; к 4-летнему возрасту уже читал и бегло говорил по-французски. Мальчику пресечены были всякие сношения с крепостным народом; его готовили к блестящей светской карьере.

Во время учения в гимназии (в Санкт-Петербурге) Дима Писарев жил в доме дяди и воспитывался на его счет, окруженный той же барской обстановкой, как и в деревне. Он отличался образцовым прилежанием, беспрекословной покорностью старшим, по его собственному выражению, «принадлежал к разряду овец» и в 16 лет окончил курс с медалью, но с крайне посредственными знаниям и весьма невысоким умственным развитием.

В автобиографической статье «Наша университетская наука» Дмитрий Писарев рассказывает, что при окончании гимназии любимым его занятием было раскрашивание картинок в иллюстрированных изданиях, а любимым чтением — романы Купера и, особенно, Дюма. «История Англии» Маколея оказалась для него непреодолимой, критические журнальные статьи производили впечатление «кодекса гиероглифических надписей»; русские писатели были известны юноше только по именам.

На историко-филологический факультет Д. И. Писарев поступил не по сознательному выбору, а с единственной целью избежать ненавистной ему математики и юридической сухости. В университете Писарев томится под гнетом схоластики, именуемой чистой наукой, вынужден переводить немецкую книгу, содержание которой ему недоступно и неинтересно («Языкознание Вильгельма Гумбольдта и философия Гегеля»), изнывать над переводом Страбона или, по рекомендации профессора, удовлетворять свое влечение к истории изучением первоисточников и чтением энциклопедического словаря. Впоследствии Писарев находил, что даже чтение «Петербургских» или «Московских Ведомостей», отнюдь не блиставших литературными достоинствами, принесло бы его умственному развитию гораздо больше пользы, чем первые два года университетской науки.

Литературное образование также мало двигалось вперед: Дмитрий Писарев успел только познакомиться с Шекспиром, Шиллером, Гете, имена которых беспрестанно пестрели у него на глазах во всякой истории литературы. На третьем курсе Писарев принимается за литературную деятельность, в журнале для девиц — «Рассвет». На его обязанности лежит вести библиографический отдел; в первый же год сотрудничества он дает отчет об «Обломове» и «Дворянском гнезде». «Библиография моя, — говорит Писарев, — насильно вытащила меня из закупоренной кельи на свежий воздух».

Университет оставляется с этих пор совершенно в стороне, Дмитрий Писарев решает не покидать литературного поприща. Библиографическая работа в девичьем журнале не могла, однако, отличаться особенной свободой. Писарев узнавал много фактов, запоминал чужие идеи, но лично оставался по прежнему в «разряде овец». В статье: «Промахи незрелой мысли» «довольно крутой переворот» в умственном своем развитии Н. Писарев относит к 1860 г., в статье: «Наша университетская наука» эпохой «умственного кризиса» называет лето 1859 г. Последнее определение следует признать более точным. Этим летом разыгралась романтическая драма, глубоко потрясшая Дмитрия Писарева, — несчастливая любовь к двоюродной сестре. Ни сам предмет увлечения, ни родственники не сочувствовали этой страсти, и Писареву пришлось пережить жестокую борьбу с неудовлетворенным чувством.

Страдание сделало для идейного движения Писарева гораздо больше, чем его книжные опыты. В одном из писем к матери Дмитрий ставит свою сердечную неудачу в непосредственную связь со своими новыми настроениями. «Я решил, — пишет он, — сосредоточить в себе самом все источники моего счастья, начал строить себе целую теорию эгоизма, любовался на эту теорию и считал ее неразрушимой. Эта теория доставила мне такое самодовольствие, самонадеянность и смелость, которые при первой же встрече очень неприятно поразили всех моих товарищей».

«В порыве самонадеянности» он взялся за вопрос из науки, совершенно ему чуждой. Это показывает, какую большую роль в миросозерцании Дмитрия Писарева играли аффекты. В его жизни нет истории нравственного мира, постепенно, шаг за шагом, вырабатывающего свое содержание, а есть ряд взрывов, немедленно отражающихся на идейном процессе писателя. Вчерашняя «овца» сегодня чувствует себя «Прометеем». Идиллическая покорность старшим внезапно сменяется неограниченным скептицизмом, доходившим до отрицания солнца и луны. Вся действительность производила на юношу впечатление мистификации, а его «я» возросло до грандиозных размеров. В припадке мании величия Писарев принялся за изучение Гомера, с целью доказать одну из своих «титанических идей» о судьбе древних. Мания окончилась настоящим умственным недугом; Писарева поместили в психиатрическую больницу. Здесь он два раза покушался на самоубийство и затем, спустя 4 месяца, бежал.

Писарева увезли в деревню, здоровье его восстановилось, но некоторые «странности и чудачества» (выражения г. Скабичевского) остались до конца жизни; осталась и привычка к самым решительным толкованиям. Позднейший излюбленный предмет Писарева — естествознание — всякий раз грозил ему промахами и неосновательными увлечениями, когда популяризатор брал на себя смелость сказать свое слово в каком-нибудь научном споре, достаточно вспомнить статью «Подвиги европейских авторитетов», уничтожавшую презрительной иронией Пастера во имя будто бы научной истины о произвольном зарождении.

Весной 1861 г. Дмитрий Писарев кончил курс в университете, получил серебряную медаль за рассуждение «Аполлоний Тианский». Еще раньше в «Русском Слове» (под редакцией Благосветлова) был напечатан Писаревым перевод поэмы Гейне: «Атта Троль», а вскоре началось усиленное сотрудничество Писарева в этом журнале, хотя еще в апреле 1861 г. он искал сотрудничества в «Страннике», органе более чем консервативном. Когда Писарева впоследствии укоряли за этот шаг, он оправдывался тем, что до близкого знакомства с Благосветловым «не имел понятия о серьезных обязанностях честного литератора».

Сотрудничество в «Русском Слове» было для Дмитрия Писарева разрывом с ближайшими университетскими товарищами, считавшими публицистику изменой науке. «Беззаботно и весело пошел Писарев по скользкому пути журналиста» и обнаружил изумительную деятельность, поставляя в год до 50 печатных листов.

Весной 1862 г. Дмитрий Писарев подвергся преследованию за статью, напечатанную в подпольном журнале, был посажен в крепость и оставался в заключении более 4 лет. Но писательство его не прекращалось, а наоборот, развивалось еще энергичнее, так как оно являлось единственным делом и развлечением заключенного. Писарев не жаловался на свое положение и находил в нем даже ту хорошую сторону, что оно располагает к сосредоточенности и серьезной деятельности.

В первые два года работы в «Русском Слове» Писарева является, по нравственному миросозерцанию, эпикурейцем, не лишенным точек соприкосновения с эстетикой. Он «уважает» Майкова, как «умного и развитого человека, как проповедника гармонического наслаждения жизнью». Эта проповедь именуется «трезвым миросозерцанием» (ст. «Писемский, Тургенев и Гончаров»). Пушкин, столь ненавистный Писареву впоследствии, теперь для него автор романа, стоящего «на ряду с драгоценнейшими историческими памятниками» и, вместе с Ульрихом фон-Гуттеном, Вольтером, Гете, Шиллером, образец публициста. Характернейшая статья этого периода — «Базаров». Писарев так увлекся романом Тургенева, что сознается в «каком-то непонятном наслаждении, которого не объяснить ни занимательностью рассказываемых событий, ни поразительной верностью основной идеи»; оно вызвано, следовательно, только эстетическими чувствами — «кошмаром» позднейшей критики Писарева. Он превосходно понимает сильные и слабые стороны базаровского типа, подробно указывая, где Базаров прав и где он «завирается». Писарев понимает и источник «завирательства»: крайний протест против «фразы гегелистов» и «витания в заоблачных высях».

Крайность понятна, но «смешна», и «реалистам» надлежит вдумчивее относиться к самим себе и не провираться в пылу диалектических сражений. «Отрицать совершенно произвольно, — говорит Писарев, — ту или другую, естественную и действительно существующую в человеке потребность или способность — значит удаляться от чистого эмпиризма... Выкраивать людей на одну мерку с собой значит впадать в узкий умственный деспотизм».

Этими словами Писарева впоследствии пользовались его противники, когда он принялся «разрушать эстетику». Теперь Писарев еще не безусловный поклонник Базарова, каким он скоро станет, он признает его «человеком крайне необразованным», стоит за «безвредные (т. е. эстетические) наслаждения» и не согласен с Базаровым, будто человек осужден жить исключительно «в мастерской», «работнику надо отдохнуть», «человеку необходимо освежиться приятными впечатлениями». В заключение Дмитрий Писарев восхищается автором романа как художником, «человеком бессознательно и невольно искренним» — следовательно, признает бессознательное творчество, также один из «кошмаров» его в будущем.

Помимо явно эстетических тенденций, Дмитрий Писарев в этот период проявляет и культурное миросозерцание, совершенно отличное от позднейшего. Обсуждая взаимные отношения личности и среды, Писарев решающей силой считает среду, общество: отдельные личности «не заслуживают порицания», как продукты окружающих условий. Отсюда — великий интерес художественных типов, в которых воплощены люди мелкие, бессильные и пошлые: они — иллюстрация общественной атмосферы. Собственно «писаревских идей» за это время высказывается им еще немного. Писарев восстает против умозрительной философии, стоит за удовлетворение нужд толпы «простых смертных», т. е. за демократизацию и полезность знания. Все это — доказательство истины, удачно сформулированной самим критиком: «у нас всегда случается, что юноша, окончивший курс учения, становится тотчас непримиримым врагом той системы преподавания, которую он испытал на себе самом».

Писарев подвергает жестокой критике классическую систему и доходит до проповеди естествознания как основы гимназической программы (впоследствии Дмитрий Писарев круто изменит свое мнение и потребует удаления естественных наук из гимназического курса).

Перемена атмосферы ясно чувствуется со статьи: «Цветы невинного юмора». Здесь резко поставлен вопрос о всеобъемлющей культурной роли естествознания; идея Бокля царит безраздельно и неограниченно; естествознание — «самая животрепещущая потребность нашего общества», популяризация естественных наук — высшее назначение «мыслящих людей». В следующей статье: «Мотивы русской драмы» та же идея выражена очень образно: молодежь должна проникнуться «глубочайшим уважением и пламенной любовью к распластанной лягушке... Тут-то именно, в самой лягушке, и заключается спасение и обновление русского народа».

Новое миросозерцание раскрывается во всей полноте в статье «Реалисты». Это миросозерцание — не что иное, как всестороннее развитие идей и психологии Базарова. Автор неоднократно ссылается на тургеневского героя, отождествляет его с понятием «реалист», противопоставляет «эстетикам» и даже Белинскому. Определение «строгого и последовательного реализма» как «экономии умственных сил» подтверждается раньше опровергнутым изречением Базарова на счет природы — мастерской. Отсюда идея полезности, идея того что нужно. А нужны прежде всего пища и одежды; все остальное, следовательно, «потребность вздорная». Все вздорные потребности можно объединить одним понятием: эстетика. «Куда ни кинь — везде на эстетику натыкаешься»; «эстетика, безотчетность, рутина, привычка — это все совершенно равносильные понятия». Отсюда необозримый ряд темных сил, какие надлежит уничтожить реалисту: пигмеи, занимающиеся скульптурой, живописью, музыкой, ученые фразеры вроде «сирен» — Маклея и Грановского, пародии на поэтов вроде Пушкина. «Стыдно и предосудительно уходить мыслью в мертвое прошедшее», поэтому пускай «проходят мимо» Вальтер Скотт с историческим романом, Гриммы, русские ученые с их исследованиями народного творчества и миросозерцания, даже вообще «древний период русской литературы».

Д. Писарев оговаривается, что «реалисты» понимают пользу не в том узком смысле, как думают их «антагонисты». Писарев допускает и поэтов, только с тем условием, чтобы они «ясно и ярко раскрыли пред нами те стороны человеческой жизни, которые нам необходимо знать для того, чтобы основательно размышлять и действовать». Но эта оговорка нисколько не спасает искусства и поэзии.

Писарев беспрестанно ставит дилемму: или «накормить голодных людей», или «наслаждаться чудесами искусства» — или популяризаторы естествознания, или «эксплуататоры человеческой наивности». Общество, которое имеет в своей среде голодных и бедных и вместе с тем развивает искусства, Писарев, по примеру Чернышевского, сравнивает с голодным дикарем, украшающим себя драгоценностями. Для настоящего времени, по крайней мере, творчество — «вздорная потребность».

При разборе произведений единственного из искусств, допускаемого Писаревым — поэзии, он требует, чтобы критик относился к ним исключительно как к фактическому материалу, читал их, как мы «пробегаем отдел иностранных известий в газете», и не обращал никакого внимания на особенности таланта, языка автора, его манеры повествования: это дело «эстетика», а не «мыслящего человека» («Кукольная трагедия с букетом гражданской скорби», «Разрушение эстетики»). Очевидно, это требование низводит поэзию до степени репортерства и отнимает у нее всякое самостоятельное право на существование: «достоинство телеграфа заключается в том, чтобы он передавал известия быстро и верно, а никак не в том, чтобы телеграфная проволока изображала собой разные извилины и арабески».

Совершенно последовательно Дмитрий Писарев доходил до отождествления архитекторов с кухарками, выливающими клюквенный кисель в замысловатые формы, живописцев со старухами, которые белятся и румянятся. История искусства также объясняется просто: все дело в капиталистах-меценатах и в дешевом труде продажных или трусливых архитекторов и декораторов («Разрушение эстетики»). Столь решительные идеи должны были выражаться и в соответствующей форме. Стиль Дмитрия Писарева всегда отличался замечательным блеском изложения, но в героический период разрушения эстетики он приобрел, сверх того, драматизм, как будто критик, уничтожая драму и комедию, решил сам занять место беллетриста. По его мнению, «деятели науки и жизни» не пишут стихов и драм, потому что размер их ума и сила их любви к идее не позволяют им заниматься всей этой «эстетикой».

Недаром однако, сам автор когда-то усиливался сочинить роман — теперь он беспрестанно устраивает сцены со своими противниками, с публикой, с героями разбираемых произведений («Друг мой разлюбезный Аркашенька», «О, Анна Сергеевна! », «О, филейные части человечества»). На каждой странице чувствуется упоение автора своей задачей и несокрушимая вера в неотразимую силу своей проповеди. Дмитрий Писарев хочет «образумить» публику насчет Пушкина, «перерешить» вопросы, решенные Белинским, «с точки зрения последовательного реализма».

Статьи о Пушкине — крайнее выражение писаревской критики. Они любопытны еще потому, что Писарев обнаружил здесь замечательную оригинальность, порвал со всеми авторитетами, даже с самым уважаемым из них — с Чернышевским. Автор «Эстетических отношений искусства к действительности» снабдил Писарева всеми идеями, направленными против эстетики: сам Писарев объявил, что Чернышевский еще до него уничтожил эстетику. Чернышевский, в глазах Писарева — и блестящий мыслитель, и автор классического романа, создатель идеального типа — Рахметова. Но Чернышевский, при всем своем реализме, признает Пушкина и высоко ценил статьи Белинского о нем. Писарев не говорит в печати об этом преступлении Чернышевского, но в письме к матери называет себя «самым последовательным из русских писателей» и полагается больше на авторитет Базарова, чем Чернышевского.

Дмитрий Писарев остается верен Базарову даже в характере войны: Базаров приписывал Пушкину мысли и чувства, им не выраженные — то же делает и Писарев. Все обвинения построены на отождествлении личности автора с его героем. Пушкин виноват во всем, за что можно упрекнуть Евгения Онегина: он отвечает за пошлость и умственную косность высшего русского сословия первой четверти XIX века; он виноват, что его скучающий герой — не боец и не работник. Писарев не делает решительно никакого снисхождения Пушкину даже в таких случаях, когда для других он усердно отыскивает оправдания и объяснения. Культ чистой поэзии, свойственный Гейне, Писарев оправдывает неблагоприятными внешними обстоятельствами: даже отнюдь не «реальное» отношение Гейне к женщине он не подвергает критике, а на Пушкина обрушивается за гораздо меньшую вину.

Вообще на Пушкина критик изощрял свои силы, сражаясь за честь реализма и своей последовательности. Но именно это сражение и доказало несостоятельность нового направления Писарева. Поэта оказалось возможным развенчать только путем явного недоразумения — путем смешения лично-нравственного вопроса с авторски-художественным. Самая горячая филиппика против Пушкина написана по поводу дуэли Онегина с Ленским. Слова поэта: «И вот общественное мненье! Пружина чести — наш кумир! И вот на чем вертится мир! » — Писарев понял так, как будто Пушкин в эту минуту идеализирует своего героя и признает законность предрассудка, ведущего к дуэли: «Пушкин оправдывает и поддерживает своим авторитетом робость, беспечность и неповоротливость индивидуальной мысли...».

Другая черта Писарева в этом периоде его деятельности — крайний культ личности, идущий совершенно в разрез с прежними идеями Писарева о всемогуществе среды. Культ этот не представлял ничего оригинального и поэтому Дмитрий Писарев не мог извлечь из него таких поражающих выводов, какие сделаны из идеи последовательного реализма. В некоторых отношениях, однако, индивидуалистическое воззрение должно было оказать существенную пользу критику. Это отразилось преимущественно на педагогических его рассуждениях. «Святыня человеческой личности» побуждает Писарева требовать от воспитателей уважения к личности ребенка, к его естественным стремлениям, к его сознанию. Воспитание личной самостоятельности, личного достоинства и энергии — основной принцип Писарева.

Практические приложения этого принципа основаны на крайнем увлечении идеями Конта. Писарев предлагает образцовую программу для гимназии и университета, руководствуясь контовской классификацией наук; математика должна лечь в основу гимназического преподавания. Одновременно проектируется изучение ремесел, по многим утилитарным причинам: знание ремесла сократит случаи ренегатства; умственные работники, лишившись работы, могут снискивать себе пропитание физическим трудом и не вступать в предосудительные сделки; наконец, физический труд более всего ведет «к искреннему сближению с народом», признающим, будто бы, только физических работников.

Дмитрий Писарев повторяет здесь сент-симонистскую идею о «реабилитации физического труда», о «связи между лабораторией ученого специалиста и мастерской простого ремесленника»; но сенсимонистам не приходило в голову физическому труду жертвовать умственным образованием.

В университетах Дмитрий Писарев предлагает уничтожить деление на факультеты. Раньше отвергнув историю, как науку, он теперь, по указаниям Конта, связывает ее с математическими и естественными науками, начиная общеобязательную программу с дифференциального и интегрального исчисления и кончая историей, преподаваемой только на последнем курсе. Фантастичность и неосуществимость этих проектов ясна с первого взгляда. Писарев совершенно прав, говоря, что его педагогические статьи «держатся на чисто отрицательной точке зрения и посвящены систематическому разоблачению педагогического шарлатанства и доморощенной бездарности»; организаторской, созидательной мысли он и здесь не обнаружил.

Для Дмитрия Писарева не существовало разницы между логическими посылками и явлениями действительности; математика и диалектика служили для него непогрешимым отражением общественной и личной жизни и единственным источником для практических умозаключений. Простота, схематичность мысли непреодолимо очаровывали Писарева; ради этих увлекательных качеств он мог отбросить все сомнения, всякий скептицизм. Сложные явления в жизни и в психологии одинаково ускользали от его проницательности. Отсюда его противоречивая оценка Белинского.

В статье: «Схоластика XIX века» за идеями Белинского признается только историческое значение. В начале героического или базаровского периода Белинский сопоставляется с Базаровым и терпит поражение за свое сочувствие Рафаэлям, не стоящим медного гроша, но в статье «Сердитое бессилие» принципы Белинского называются «превосходными» и для современной публики. Немного спустя критика Белинского опять противопоставляется реалистической: та на коленях пред святым искусством, а эта на коленях перед святой наукой («Прогулка по садам российской словесности»). В статье «Пушкин и Белинский» признается «кровное родство реальной критики с Белинским»; «в продолжение 20 лет лучшие люди русской литературы развивают его мысли и впереди еще не видно конца этой работы». Очевидно, критику бросалась в глаза то та, то другая сторона таланта и деятельности Белинского — эстетическая или публицистическая; охватить личность писателя во всей ее полноте ему не удалось.

По выходе из крепости, в конце 1866 г., Дмитрий Иванович Писарев обнаружил явное истощение сил. Статьи за 1867 и 1868 годы бледны и безличны: Писарев большей частью ограничивается более или менее красноречивым изложением содержания разбираемых произведений («Борьба за жизнь» — о романе Достоевского «Преступление и наказание»; статья о романах Андре Лео); он восхищается историческими романами Эркмана-Шатриана, признавая их удачной попыткой популяризировать историю и приносить пользу народному самосознанию.

Последние статьи Писарева печатались в «Отечественных Записках». С начала 1867 г. отношения его с Благосветловым прекратились; сотрудником «Дела», заменившего «Русское Слово», Писарев не был, хотя здесь напечатана раньше отданная им историческая статья.

Смерть застигла Дмитрия Писарева в полном расцвете лет, но едва ли в расцвете сил (он утонул в море, в Дуббельне, 4 июля 1868 г.). Писарев мгновенно и ярко загорелся и также быстро погас. Это был взрыв юношеской протестующей энергии, героический размах органической разрушительной силы, испытавшей несказанное наслаждение в самом процессе разрушения. Несомненно, и такая энергия могла принести пользу обществу, большинство которого только что просыпалось к самостоятельной духовной жизни. В это время был ценен всякий убежденный призыв к личности во имя человеческого достоинства. Писарев именно эти призывы считал своим писательским назначением. Для него — до конца аристократа, отрешенного от черной массы — не существовал самый жгучий вопрос современности: народный. И все-таки он был, хотя и на ограниченной сцене, тем человеком, о каком мечтал Николай Гоголь — человеком, умевшим искренно сказать слово «вперед! ».

Дмитрий Писарев был одним из самых отважных представителей стихийного движения шестидесятых годов. Он останется любопытным предметом для изучения, как цельный психологический образ известной полосы в истории русского общественного развития. Его личные воззрения — так называемые писаревские идеи — уже давно являются только симптомом известного культурного направления, переходным и только с той же исторической точки зрения поучительным. Неприкосновенный капитал, завещанный Писаревым — идеи о прогрессе, о воспитании, о личности — не принадлежал ему даже в его время, а личные его увлечения отошли в область архивного материала. Изд. соч. Писарева, Ф. Павленкова (в 12 томах), вышло при жизни автора, за исключением последних двух томов; второе изд. в 6 томах, с портретом Писарева и статьей Евг. Соловьева — в 1894 г. Биография Писарева, с отрывками из неизданной его переписки, написана Евг. Соловьевым для «Биографич. библ.» Ф. Павленкова. — Ср. также А.М. Скабичевского, в его «Сочинениях».

Добролюбов Николай Александрович

Русский публицист, литературный критик, поэт, революционный демократ. Николай Александрович Добролюбов родился 5 февраля (по старому стилю — 24 января) 1836 года в семье весьма состоятельного священника, в Нижнем Новгороде. Кроме Николая в семье было еще семеро детей. Безграничную привязанность Николай Добролюбов питал только к матери — доброй, приветливой, умной и благородной: «От нее, — писал Добролюбов в своем дневнике вскоре после смерти матери, — получил я свои лучшие качества; с ней сроднился я с первых дней моего детства; к ней летело мое сердце, где бы я ни был; для нее было все, что бы я ни делал». К отцу относился отчужденно, но с уважением и почтительностью. Уже в три года Николай Добролюбов прекрасно декламировал многие басни И.А. Крылова. Когда Николаю исполнилось 8 лет, его образованием занялся семинарист философского класса М.А.Костров, позднее женившийся на сестре Добролюбова. Костров отказался от стандартного зазубривания и старался развивать мыслительные способности ученика. Когда 11-летнего Николая Добролюбова отдали в старший класс духовного училища, он поразил всех осмысленностью ответов и начитанностью. Через год Добролюбов перешел в семинарию, где также оказался сразу среди первых учеников, несмотря на то, что большинство из них были старше Николая на 4-5 лет. Сочинения семинариста Добролюбова занимали 30, 40, а иногда и 100 листов. Особенно объемны были его сочинения на философские темы и по русской церковной истории. Уже в 14 лет Николай Добролюбов начал общаться с редакциями по поводу переведенных им стихотворений Горация, а в 15 лет стал вести свой дневник.

В 1853, по окончании курса семинарии, Добролюбов приехал в Петербург поступать в духовную академию, но, вопреки желаниям отца, поступил в Главный педагогический институт, где студенты находились на казенном иждивении. В институте Добролюбов был главой оппозиционного студенческого кружка, противодействовавшего чиновничьему отношению директора института Ивана Ивановича Давыдова, а в 1856 году в «Современнике» (№ 8) Добролюбов опубликовал ироничную критику одного из отчетов института. В 1855 выпускал нелегальную рукописную газету «Слухи». В 1857 Добролюбов закончил обучение в институте, не получив золотой медали только из-за враждебного отношения И.И.Давыдова, но от учительской службы, обязательной для него как для человека, учившегося на казенном иждивении, старался уклониться. Еще в 1856 году Николай Добролюбов познакомился с Н.Г. Чернышевским и с Н.А. Некрасовым и вскоре стал сотрудничать в журнале «Современник» в качестве редактора критико-библиографического отдела. В 1859—1861, являясь составителем, редактором и основным автором сатирического отдела «Современника» «Свисток», печатал фельетоны и стихотворные пародии. В 1857—1859, одновременно с работой в «Современнике», печатался в «Журнале для воспитания». Свои произведения Добролюбов часто или вовсе не подписывал, или печатал за подписью «бов», или под псевдонимом «Лайбов» (окончания имени и фамилии: Николай Добролюбов), в сатирическом приложении к «Современнику» «Свисток» печатался под псевдонимом «Конрад Лилиеншвагер», «Яков Хам» и другими.

«Одна за одной исчезали самые горячие привязанности его. В первый же год пребывания в институте умерла мать. Летом 1854 г., во время каникулярной побывки Добролюбова в Нижнем, умер от холеры отец его, оставив дела в самом запутанном положении и семь человек детей мал-мала меньше. Затем последовал целый ряд других родственных потерь, потрясавших Добролюбова своей непрерывностью и какой-то систематичностью: в течение двух-трех лет умерли у Добролюбова брат, сестра и две любимые тетки. Когда умер отец, Добролюбову было 18 лет. Но он ни на минуту не усомнился в том, что теперь он глава семьи и должен взять в свои руки устройство ее благосостояния. И вот, сам нуждаясь в поддержке, он не только отказывается от своей доли в наследстве, но тотчас же по возвращении в Петербург энергично берется за уроки, корректуру, литературную работу, всякий лишний грош отсылая в Нижний, где за его малолетними братьями и сестрами присматривали несколько ближайших родственников. С каждым годом помощь эта становится все серьезнее, и мало-помалу еще не достигший совершеннолетия юноша превращается в главную опору семьи. В 1858 г., когда две оставшиеся сестры были при его помощи выданы замуж, он окончательно взял к себе двух маленьких братьев и с образцовой нежностью заботился о них. Когда через год болезнь заставила его уехать за границу, он выписал в Петербург брата отца, который и взял на себя надзор и уход за мальчиками. При полной непрактичности Добролюбова все это стоило ему больших денег, и его очень значительный заработок на три четверти уходил на семью. Такое идеальное отношение к близким было в Добролюбове исключительно делом серьезного понимания своих обязанностей, потому что душевного удовлетворения постоянные заботы о родственниках ему не давали никакого. Диаметрально-противоположные с ним в воззрениях на жизнь, эти подавленные нуждой люди были совершенно чужды ему по духу; кроме сообщений о здоровье, деньгах и других мелочах, с ними не о чем было переписываться. Вот почему многочисленность родни ни на одну минуту не уменьшала чувства гнетущего одиночества, подавлявшего Добролюбова с тех пор, как он в 1857 г. окончил институт и растерял лучших товарищей, частью потому, что они разъехались по разным городам.» («Русский биографический словарь», статья С.Венгерова «Добролюбов Николай Александрович»)

В мае 1860 Николай Добролюбов по настоянию друзей и редакции «Современника» выехал за границу для лечения начинающейся чахотки. Жил в Германии, Швейцарии, Франции, Италии, но болезнь вылечить не удалось. В июле 1861 Николай Александрович Добролюбов вернулся в Петербург, где 29 ноября (по старому стилю — 17 ноября) 1861 года умер от туберкулеза. Похоронен на Литераторских мостках Волкова кладбища в Петербурге (рядом с могилой В.Г. Белинского). Первая биография Н.А.Добролюбова, составленная на основе «Материалов», собранных Н.Г. Чернышевским, была напечатана в 1862 году в журнале «Современник» (№1).

Среди произведений Николая Александровича Добролюбова — стихи, фельетоны, стихотворные пародии, публицистика на литературные, философские и исторические темы: «На 50-летний юбилей Н.И.Греча» (1854; стихотворение), «Ода на смерть Николая I» (1855; стихотворение), «Собеседник Российского Слова» (1856; статья; впервые напечатана в «Современнике» под псевдонимом Лайбова), «О степени участия народности в развитии русской литературы» (1858; статья), «Первые годы царствования Петра Великого» (1858; статья), «Русская цивилизация, сочиненная г. Жеребцовым» (1858; статья), «Литературные мелочи прошлого года» (1859; статья), «Что такое обломовщина? » (1859; статья о романе И.А. Гончарова «Обломов»), «Темное царство» (1859; статья о пьесах А.Н. Островского), «Луч света в темном царстве» (1859; статья о пьесах А.Н. Островского), «Когда же придет настоящий день? » (1860; статья о романе И.С. Тургенева «Накануне»), «Черты для характеристики русского простонародья» (1860, статья), «Непостижимая странность» (1860; статья), «Отец Александр Гавацци и его проповеди» (1860; статья), «Жизнь и смерть графа Камилло Бензо Кавура» (1860; статья), «Пускай умру, печали мало» (1861; стихотворение), «Забитые люди» (статья о повести Ф.М. Достоевского «Униженные и оскорбленные»), «Роберт Овэн и его попытки общественных реформ», рецензия на книгу И.Бабста «От Москвы до Лейпцига».

Николай Николаевич Страхов

Николай Николаевич Страхов — (1828-96), российский философ, публицист, литературный критик, член-корреспондент Петербургской АН (1889). Родился 16 (28) октября 1828, в Белгороде Курской губернии. Скончался 24 января (5 февраля) 1896, в Петербурге.

В книгах «Мир как целое» (1872), «О вечных истинах» (1887), «Философские очерки» (1895) высшей формой познания Николай Страхов считал религию, критиковал современный материализм, а также спиритизм; в публицистике разделял идеи почвенничества. Статьи о Л. Н. Толстом (в т. ч. о «Войне и мире»); первый биограф Ф. М. Достоевского.

Коля Страхов родился в семье священника. В 1851 окончил Педагогический институт в Петербурге. Преподавал естественные науки в Одессе, затем в Петербурге. С 1861 сотрудничал с Ф. М. Достоевским, был ведущим сотрудником его журналов «Время» и «Эпоха». В своих статьях отстаивал идеалы «почвенничества».

В 1867 Н. Страхов редактировал «Отечественные записки» (где напечатал одну из своих лучших статей — о романе Достоевского «Преступление и наказание»). Страхов одним из первых оценил огромное литературное значение романа Л. Н. Толстого «Война и мир». В 1870 он предсказывал, что «Война и мир» скоро станет «настольною книгою каждого образованного русского, классическим чтением наших детей». Творчество и личность Л. Н. Толстого оказали на Страхова исключительное влияние. Член-корреспондент Петербургской АН (1889).

Основное философское сочинение Николая Страхова — «Мир как целое» (1872). «Целостность» мира, по мысли Николая Николаевича, определяется приматом и творческой активностью духовного начала в отношении начала «вещественного». Эта активность порождает органические формы жизни, в которых дух «овладевает» материей. Центральную роль в органическом мире играет человек — «узел мироздания, его величайшая загадка, но и разгадка его».

Свою мировоззренческую позицию Н.Н. Страхов наиболее последовательно выразил в книге «Борьба с Западом в русской литературе» (1883). Основной объект его критики — европейский рационализм («просвещенство»), который он определяет как культ рассудка и преклонение перед естествознанием. Итогом подобного «идолопоклонства» становятся мировоззренческие догмы, далекие от какой бы то ни было подлинной научности. К такого рода идеологиям Страхов относил прежде всего материализм и утилитаризм.

В своей критике «рационалистического» Запада Николай Страхов опирался на теорию культурно-исторических типов Н. Я. Данилевского, в которой он увидел подлинно научное и философское опровержение европоцентризма.

Еще о Николае Страхове:

Ситуация стремления к идеалу для Николая Страхова была задана самими обстоятельствами его жизни — он родился в семье священника и в 1840—1844 гг. учился в Костромской семинарии, ректором которой был его дядя. Позднее Страхов вспоминал, что религиозному настрою воспитанников способствовало местопребывание семинарии — действующий Богоявленский мужской монастырь, основанный в XV в.

В то же время Н. Страхов оригинально подчеркивал особенности семинарской жизни: «…несмотря на наше бездействие, несмотря на повальную лень, которой предавались и ученики и учащие, какой-то живой умственный дух не покидал нашей семинарии и сообщился мне. Уважение к уму и к науке было величайшее…».

Страхов уже в семинарии проявлял любовь к интеллектуальной деятельности, стремление к познаниям. Именно поэтому, думается, он не последовал примеру отца и, оставив путь духовного образования, посвятил себя науке. В январе 1845 г. Николай Страхов стал вольнослушателем, а затем студентом Санкт-Петербургского университета. В университете он столкнулся с неведомым ему прежде вольнодумством, суть которого позднее выразил такими словами «Бога нет, а царя не надо».

Страхов обнаружил, что отрицатели традиционных устоев русской жизни опирались в своем мировоззрении на авторитет естественных наук, и решил вступить с ними в борьбу, отстаивая традиционные идеалы. Для самостоятельной и обоснованной полемики с «нигилистами» Страхов даже специально изучал естественные науки.

Однако заметной фигурой в общественной жизни России Страхов стал на другом поприще — благодаря своим полемическим выступлениям в 1860-х годах против «нигилистов» из журналов «Современник» и «Русское слово». Речь идет, прежде всего, о Чернышевском, Антоновиче, Добролюбове, Некрасове и Писареве. Страхов обличал их оторванность от народных устоев и традиций, в которых выражалась национальная самобытность и сила русского народа, умозрительность и бесплодность копирования западных образцов построения нового общества, утилитарность подхода к искусству.

Суть полемики Николая Страхова с «утилитаристами» тезисно изложена в его статье «Пример апатии» (Время. — 1862. — № 1): люди всегда хотели превратить жизнь в дело более важное, чем простое отсутствие страданий. «Мир управляется идеализмом… исцелить и спасти мир нельзя ни хлебом, ни порохом и ничем другим, кроме благой вести».

Раскрывал этот тезис Страхов уже в качестве литературного критика. В статьях о творчестве писателей И. С. Тургенева, Н. В. Гоголя, Ф. М. Достоевского, Л. Н. Толстого он коснулся очень важной темы — темы праведничества, изображения «идеальных» сторон человеческой жизни.

В стремлении к идеалу выражается, по Страхову, коренная черта русской литературы — «мы, очевидно, можем быть удовлетворены только совершенною правдою и простотою как в жизни, так и в художественных произведениях».

Гоголь и ранний Достоевский, по мнению критика, не созрели для изображения праведников. Лишь Толстому удалось раскрыть внутреннюю красоту человека, ибо он ищет в каждом «искры Божией», «старается найти и определить со всею точностию, каким образом и в какой мере идеальные стремления человека осуществляются в действительной жизни» . В результате больным «пустотою и мертвенностью души» Иртеньевым, Олениным и Нехлюдовым открывается через других людей духовная красота, проблески «истинной жизни». Однако в чем собственно состоит эта красота, в чем суть истинной духовной жизни Страхов не уточняет.

Лишь в статье 1883 г. «Взгляд на текущую литературу» Николай Страхов, быть может, впервые обозначил конкретное отношение к религии, к православию. Подводя итоги своим суждениям о «Братьях Карамазовых», он писал: «Фон для этой хаотической картины поставлен автором самый определенный и светлый, именно — монастырь, олицетворяющий в себе религию, православие, разрешение всяких вопросов и несокрушимую надежду на победу истинно живых начал» (Н. Н. Страхов. Литературная критика. — М., 1984. — С. 405).

А в письме В. В. Розанову от 25 марта 1889 г. он выразился еще более откровенно и даже с пафосом: «Мы христиане, для нас образец Христос, которому столько плевали в лицо, которого столько били по щекам, и Он простил их... Какая может быть честь выше чести уподобиться Христу? » (В. В. Розанов. Литературные изгнанники. СПб, 1913, т. 1, с. 167). В это время Страхов по отношению к Розанову выступает в роли своего рода «старца», у которого ищут духовного совета и утешения.

Вообще интерес к монастырской жизни у Николая Страхова стал проявляться еще в апреле-мае 1875 г. во время заграничного путешествия в Италию. Страхов с особым вниманием изучал итальянские монастыри. А, вернувшись в Россию, приступил к исследованию жизни русских монахов. В его библиотеке сохранились подробные иллюстрированные описания Оптиной пустыни и книги о старцах.

Страхов хотел и лично ознакомиться с монастырским укладом русских обителей. Он долго вынашивал идею посещения Свято-Введенской Оптиной пустыни, что первоначально вызвало недоумение у Толстого, с которым Страхов дружил с 1871 г. «Как странно, что вы ищете монахов, хотите ехать в Оптину пустынь», — восклицал Толстой в письме к Страхову от 5 мая 1875 г. (Л. Н. Толстой. Пол. собр. соч. в 90 т. — М., 1928—1958. — Т. 62. — С. 184).

Однако в 1877 г. Николай Страхов все же поехал с Толстым в Оптину пустынь, в те времена прославленную своими старцами. Страхов и Толстой посетили скит монастыря и были у старца о. Амвросия (Гренкова). По свидетельству П. А. Матвеева, близко знавшего оптинских насельников, Страхов во время беседы с о. Амвросием все время молчал, говорил лишь Толстой. В конце разговора о. Амвросий внезапно обратился к Страхову со словами: «Наша философия не та, которой вы занимаетесь...» (П. А. Матвеев. Л. Н. Толстой и Н. Н. Страхов в Оптиной пустыни // Исторический Вестник. — 1907. — Т. 108. — № 4. — С. 153). Старец посоветовал Страхову читать Исаака Сирина и подарил брошюру бесед св. Ермия с языческими философами. Однако Страхова беседа с о. Амвросием не вдохновила. Впоследствии он лишь иронизировал по поводу внешнего облика старца, смеялся над его подарком («детская книжка»), уверяя себя и других, что «серьезного разговора» с о. Амвросием у него не было.

Через некоторое время о. Амвросий в беседе с П. А. Матвеевым характеризовал Страхова как человека «закоснелого», неверие которого «глубже и крепче», чем у Толстого. Страхов узнал от Матвеева про отрицательное впечатление, которое он произвел на оптинского старца. Серьезно переживая и нервничая по этому поводу, он, тем не менее, не понял суть критики в свой адрес.

Казалось бы, недоумение Страхова можно объяснить. Известно, например, что он почитал святого о. Иоанна Кронштадтского. А в письме В. В. Розанову от 4 июля 1893 г. Страхов в православном (и одновременно в явно антигуманистическом) духе высказывался о главнейших заповедях для христианина. Вспоминая про священника из Висбадена, служившего в русской церкви в Эмсе, Страхов писал: «После Евангелия стал говорить проповедь, очень хорошо, просто, — нашим дамам не понравилось. А мне не понравилась ересь; он напоминал две заповеди:

1) возлюби Бога и

2) возлюби ближнего, и говорил, что вторая особенно полезна для души. А ведь Христос сказал, что первая есть большая, и, конечно, она главная, а не вторая». Но именно через соприкосновение Страхова с жизнью православного мира открывается своеобразие его подхода к христианскому идеалу.

Так, в 1881 г. Николай Страхов предпринимает поездку в Стамбул (к христианским святыням) и на Афон. В статье «Воспоминания об Афоне и об о. Макарии» (опубликована в «Русском Вестнике» в 1889 г.) он оставил описание своего путешествия-паломничества. В этой статье, казалось бы, совсем неожиданный отзыв о. Амвросия находит подтверждение.

С одной стороны, Н. Страхов защищал монахов и монашество от вульгарных представлений о них, свойственных его современникам, в частности от Е. М. Вогюэ, увидевшего на Афоне только скуку и безжизненность. Страхова восхищали духовное веселие, незлобие, подлинное смирение, добродушие и гостеприимство афонских монахов, особенно игумена Макария (Сушкина) — «светлого» монаха, которому было свойственно «сердечное благочестие». Автор «Воспоминаний…» утверждал, что афонские монахи в большинстве своем подобны ангелам, а их жизнь блаженна, а не мучительна. При мысли об Афоне Страхов, по его собственным словам, чувствовал «жажду молитвы».

Но с другой стороны, в той же статье он пишет следующее: «Афон есть поприще и училище святости, а святой человек есть высший идеал русских людей, начиная от неграмотного крестьянина и до Льва Толстого» . Как видим, Страхов не осознает принципиального отличия идеала православного монаха или крестьянина от идеала Толстого, ничего общего не имеющего с православной святостью. Очевидно, Страхов оказался между жизнью и реальностью. Красиво и внешне обоснованно выводя теоретические рассуждения, не всегда подкрепленные практическим духовным опытом и верой, автор «Воспоминаний…» начинает противоречить самому себе в онтологическом, сущностном плане.

В результате Страхов стал превозносить гармоничный нравственный идеал святости, когда человек преодолевает свои желания, свою природу, смерть и вообще всякое страдание, тем самым достигая полной чистоты души и преданности воле Божией. Стремление к такому идеалу он увидел в творчестве Л. Н. Толстого. Биограф Страхова, Б. В. Никольский, приводит следующие слова критика про Толстого: «Пусть это называют пантеизмом, или фанатизмом, или буддизмом, но во всяком случае пусть признают, что это путь, идущий к Богу» . Таким образом, Страхов допускает смешение различных религиозных верований, не придавая существенного значения их разнице, — все они ведут «к Богу». Своеобразный «экуменизм» Страхова оказался сродным духу религиозно-философских произведений Толстого.

Современники Страхова справедливо отмечали независимость страховского идеала от догматического вероучения, от церковного видения праведничества. А Б. В. Никольский не без оснований подчеркивал по сути эстетическое, а не религиозное отношение С. к своему идеалу — святость необходима, потому что прекрасна. Размышления о святости у Страхова оформились в статью под названием «Справедливость, милосердие и святость» (Новое время, 1892, апрель, № 5784). Он выделяет три стадии морального совершенствования:

1) зависимость от закона, являющегося продуктом разума и истории, — человек честный;

2) любовь к другим людям — человек хороший, добрый;

3) преодоление нашей природы — человек чистый, бесстрастный.

Владимир Соловьев за эту статью обвинял ее автора в отступлении от Христа, называя Страхова стоиком или последователем Шопенгауэра. А современный зарубежный биограф Страхова Линда Герштайн, указала на внутреннее сходство страховского идеала святости с буддистской нирваной.

Подтверждением отчужденности Страхова от православия являются и факты его биографии. Так, Николай Страхов предлагал Толстому свои услуги по изданию за границей книги «Исследование Евангелий», имевшей явную антицерковную направленность, а перед смертью он сознательно отказался от исповеди и причастия. Современники отмечали, что Страхов умел обходить прямые разговоры о религии и был далек от церковного образа жизни. И хотя некоторые из них уподобляли его труды монашеским, но сходство было чисто внешним.

Николай Страхов жил, как аскет — постоянно работал и не имел ни жены, ни бытового комфорта, ни светских развлечений. Но он все время стремился к другим ценностям, нежели православные подвижники благочестия: главными святынями для него были интеллектуальные знания и книги (около 10000 экземпляров книг заполняли всю его квартиру).

Григорьев Аполлон Александрович

Григорьев, Аполлон Александрович один из выдающихся русских критиков. Род. в 1822 г. в Москве, где отец его был секретарем городского магистрата. Получив хорошее домашнее воспитание, он окончил Московский университет первым кандидатом юридического факультета и тотчас же получил место секретаря университетского правления. Не такова, однако, была натура Г., чтобы прочно осесть где бы то ни было. Потерпев неудачу в любви, он внезапно уехал в Петербург, пробовал устроиться и в Управе Благочиния, и в Сенате, но по вполне артистическому отношению к службе быстро терял ее. Около 1845 г. он завязывает сношения с «Отеч. зап. ", где помещает несколько стихотворений, и с «Репертуаром и Пантеоном». В последнем журнале он написал ряд мало чем замечательных статей во всевозможных литературных родах: стихи, критические статьи, театральные отчеты, переводы и т. д. В 1846 году Г. издал отдельною книжкою свои стихотворения, встреченные критикою не более как снисходительно. Впоследствии Г. не много уже писал оригинальных стихов, но много переводил: из Шекспира («Сон в летнюю ночь», «Венециан. купца», «Ромео и Джульету») из Байрона («Паризину», отрывки из «Чайльд-Гарольда» и др.), Мольера, Делавиня. Образ жизни Г. за все время пребывания в Петербурге был самый бурный, и злосчастная русская «слабость», привитая студенческим разгулом, все более и более его захватывала. В 1847 г. он переселяется обратно в Москву, становится учителем законоведения в 1-й моск. гимназии, деятельно сотрудничает в «Моск. город. листке» и пробует остепениться. Женитьба на Л. Ф. Корш, сестре известных литераторов, ненадолго сделала его человеком правильного образа жизни. В 1850 г. Г. устраивается в «Москвитянине» и становится во главе замечательного кружка, известного под именем «молодой редакции Москвитянина». Без всяких усилий со стороны представителей «старой редакции» — Погодина и Шевырева — как-то сам собою вокруг их журнала собрался, по выражению Г., «молодой, смелый, пьяный, но честный и блестящий дарованиями» дружеский кружок, в состав которого входили: Островский, Писемский, Алмазов, А. Потехин, Печерский-Мельников, Эдельсон, Мей, Ник. Берг, Горбунов и др. Никто из них не был славянофилом правоверного толка, но всех их «Москвитянин» привлекал тем, что здесь они могли свободно обосновывать свое общественно-политическое миросозерцание на фундаменте русской действительности. Г. был главным теоретиком кружка и знаменосцем его. В завязавшейся борьбе с петербургскими журналами оружие противников всего чаще направлялось именно против него. Борьба эта Г. велась на принципиальной почве, но ему обыкновенно отвечали на почве насмешек — как потому, что петербургская критика в промежуток между Белинским и Чернышевским не могла выставить людей способных к идейному спору, так и потому, что Г. своими преувеличениями и странностями сам давал повод к насмешкам. Особенные глумления вызывали его ни с чем не сообразные восторги Островским, который был для него не простой талантливый писатель, а «глашатай правды новой», и которого он комментировал не только статьями, но и стихами и притом очень плохими — напрель, «элегией-одой-сатирой» «Искусство и правда» (1854), вызванною представлением комедии «Бедность не порок». Любим Торцов не на шутку провозглашался здесь представителем «pycской чистой души» и ставился в укор «Европе старой» и «Америке беззубо-молодой, собачьей старостью больной». Десять лет спустя сам Г. с ужасом вспоминал о своей выходке и единственное ей оправдание находил в «искренности чувства». Такого рода бестактные и крайне вредные для престижа идей, им защищаемых, выходки Г. были одним из характерных явлений всей его литературной деятельности и одною из причин малой его популярности. И чем больше писал Г., тем больше росла его непопулярность. В 60-х годах она достигла своего апогея. Со своими туманнейшими и запутаннейшими рассуждениями об «органическом» методе и разных других абстракциях, он до такой степени был не ко двору в эпоху «соблазнительной ясности» задач и стремлений, что уже над ним и смеяться перестали, перестали даже и читать его. Большой поклонник таланта Г. и редактор «Времени» Достоевский, с негодованием заметивший, что статьи Г. прямо не разрезаются, дружески предложил ему раз подписаться псевдонимом и хоть таким контрабандным путем привлечь внимание к своим статьям.

В «Москвитянине» Г. писал до его прекращения в 1856 г., после чего работал в «Русской беседе», «Библиотеке для чтения», первоначальном «Русском слове», где был некоторое время одним из трех редакторов, в «Русском мире», «Светоче, «Сыне Отеч.» Старчевского, «Русск. вестнике» Каткова — но устроиться прочно ему нигде не удавалось. В 1861 г. возникло «Время» братьев Достоевских, и Г. как будто опять вошел в прочную литературную пристань. Как и в «Москвитянине», здесь группировался целый кружок писателей «почвенников» — Страхов, Аверкиев, Достоевские и др., — связанных между собою как общностью симпатий и антипатий, так и личною дружбою. К Г. они все относились с искренним уважением. Скоро, однако, ему почуялось и в этой среде какое-то холодное отношение к его мистическим вещаниям, и он в том же году уехал в Оренбург учителем русск. языка и словесности в кадетском корпусе. Не без увлечения взялся Г. за дело, но весьма быстро остыл и через год вернулся в Петербург и снова зажил беспорядочною жизнью литературной богемы, до сидения в долговой тюрьме включительно. В 1863 г. «Время» было запрещено. Г. перекочевал в еженедельный «Якорь». Он редактировал газету и писал театральные рецензии, неожиданно имевшие большой успех благодаря необыкновенному одушевлению, которое Г. внес в репортерскую рутину и сушь театральных отметок. Игру актеров он разбирал с такою же тщательностью и с таким же страстным пафосом, с каким относился к явлениям остальных искусств. При этом он, кроме тонкого вкуса, проявлял и большое знакомство с немецкими и французскими теоретиками сценического искусства.

В 1864 г. «Время» воскресло в форме «Эпохи». Г. опять берется за амплуа «первого критика», но уже не надолго. Запой, перешедший прямо в физический, мучительный недуг, надломил могучий организм Г.: 25 сентября 1864 г. он умер и похоронен на Митрофаниевском кладбище рядом с такой же жертвой вина — поэтом Меем. Разбросанные по разным и большею частью малочитаемым журналам статьи Г. были в 1876 г. собраны Н. Н. Страховым в один том. В случае успеха издания предполагалось выпустить дальнейшие томы, но намерение это до сих пор не осуществлено. Непопулярность Г. в большой публике, таким образом, продолжается. Но в тесном круге людей, специально интересующихся литературою, значение Г. значительно возросло в сравнении с его загнанностью при жизни.

Дать сколько-нибудь точную формулировку критических взглядов Г. — нелегко по многим причинам. Ясность никогда не входила в состав критического таланта Г.; крайняя запутанность и темнота изложения недаром отпугивали публику от статей его. Определенному представлению об основных чертах мировоззрения Г. мешает и полная недисциплинированность мысли в его статьях. С тою же безалаберностью, с которою он прожигал физические силы, он растрачивал свое умственное богатство, не давая себе труда составить точный план статьи и не имея силы воздержаться от соблазна поговорить тотчас же о вопросах, попутно встречающихся. Благодаря тому, что значительнейшая часть его статей помещена в «Москвитянине», «Времени» и «Эпохе», где во главе дела стояли либо он сам, либо его приятели, эти статьи просто поражают своею нестройностью и небрежностью. Он сам отлично сознавал лирический беспорядок своих писаний, сам их раз охарактеризовал как «статьи халатные, писанные нараспашку», но это ему нравилось как гарантия полной их «искренности». За всю свою литературную жизнь он не собрался сколько-нибудь определенно выяснить свое мировоззрение. Оно было настолько неясно даже ближайшим его друзьям и почитателям, что последняя статья его — «Парадоксы органической критики» (1864) — по обыкновению неконченная и трактующая о тысяче вещей, кроме главного предмета, — является ответом на приглашение Достоевского изложить, наконец, критическое profession de foi свое.

Сам Г. всего чаще и охотнее называл свою критику «органическою» в отличие как от лагеря «теоретиков» — Чернышевского, Добролюбова, Писарева, так и от критики «эстетической», защищающей принцип «искусства для искусства», и от критики «исторической», под которой он подразумевал Белинского. Белинского Г. ставил необыкновенно высоко. Он его называл «бессмертным борцом идей» «с великим и могущественным духом», с «натурой по истине гениальной». Но Белинский видел в искусстве только отражение жизни и самое понятие о жизни у него было слишком непосредственно и «голо логично». По Г., «жизнь есть нечто таинственное и неисчерпаемое, бездна, поглощающая всякий конечный разум, необъятная ширь, в которой нередко исчезает, как волна в океане, логический вывод какой бы то ни было умной головы — нечто даже ироническое и вместе с тем полное любви, производящее из себя миры за мирами»... Сообразно с этим «органический взгляд признает за свою исходную точку творческие, непосредственные, природные, жизненные силы. Иными словами: не один ум с его логическими требованиями и порождаемыми ими теориями, а ум плюс жизнь и ее органические проявления». Однако, «змеиное положение: что есть — то разумно» Г. решительно осуждал. Мистическое преклонение славянофилов пред русским народным духом он признавал «узким» и только Хомякова ставил очень высоко, и то потому, что он «один из славянофилов жажду идеала совмещал удивительнейшим образом с верою в безграничность жизни и потому не успокаивался на идеальчиках» Конст. Аксакова и др. В книге Викт. Гюго о Шекспире Г. видел одно из самых цельных формулирований «органической» теории, последователями которой он считал также Ренана, Эмерсона и Карлейля. А «исходная, громадная руда» органической теории, по Григорьеву, — «соч. Шеллинга во всех фазисах его развития». Г. с гордостью называл себя учеником этого «великого учителя». Из преклонения перед органической силой жизни в ее разнообразных проявлениях вытекает убеждение Г., что абстрактная, голая истина в чистом своем виде недоступна нам, что мы можем усвоивать только истину цветную, выражением которой может быть только национальное искусство. Пушкин велик отнюдь не одним размером своего художественного таланта: он велик потому, что претворил в себе целый ряд иноземных влияний в нечто вполне самостоятельное. В Пушкине в первый раз обособилась и ясно обозначилась «наша русская физиономия, истинная мера всех наших общественных, нравственных и художественных сочувствий, полный очерк типа русской души». С особенною любовью останавливался поэтому Г. на личности Белкина, совсем почти не комментированной Белинским, на «Капитанской дочке» и «Дубровском». С такою же любовью останавливался он на Максиме Максимыче из «Героя нашего времени» и с особенною ненавистью — на Печорине как одном из тех «хищных» типов, которые совершенно чужды русскому духу.

Искусство по самому существу своему не только национально — оно даже местно. Всякий талантливый писатель есть неизбежно «голос известной почвы, местности, имеющей право на свое гражданство, на свой отзыв и голос в общенародной жизни, как тип, как цвет, как отлив, оттенок». Сводя таким образом искусство к почти бессознательному творчеству, Г. не любил даже употреблять слово: влияние, как нечто чересчур абстрактное и мало стихийное, а вводил новый термин «веяние». Вместе с Тютчевым Г. восклицал, что природа «не слепок, не бездушный лик», что прямо и непосредственно

В ней есть душа, в ней есть свобода,
В ней есть любовь, в ней есть язык.

Таланты истинные охватываются этими органическими «веяниями» и созвучно вторят им в своих произведениях. Но раз истинно талантливый писатель есть стихийный отзвук органических сил, он должен непременно отразить какую-нибудь неизвестную еще сторону национально-органической жизни данного народа, он должен сказать «новое слово». Каждого писателя поэтому Г. рассматривал прежде всего по отношению к тому, сказал ли он «новое слово». Самое могущественное «новое слово» в новейшей рус. литературе сказал Островский; он открыл новый, неизведанный мир, к которому относился отнюдь не отрицательно, а с глубокою любовью. Истинное значение Г. — в красоте его собственной духовной личности, в глубоко искреннем стремлении к безграничному и светлому идеалу. Сильнее всех путанных и туманных рассуждений Г. действует обаяние его нравственного существа, представляющего собою истинно «органическое» проникновение лучшими началами высокого и возвышенного. Ср. о нем «Эпоху» (1864 No 8 и 1865 No 2).

Киреевский Иван Васильевич

Киреевский Иван Васильевич — один из основателей славянофильства, родился в Москве 22 марта 1806 г. Происходил из семьи столбовых дворян Белевского уезда Тульской губернии, где находилось и родовое имение Киреевских, село Долбино. На шестом году Киреевский лишился отца, умершего от тифозной горячки во время ухода за ранеными русскими и французскими. Киреевский остался на попечении матери, Авдотьи Петровны (см. Елагина). Через несколько месяцев по смерти отца Киреевского, в Долбино приехал близкий родственник матери Киреевского, поэт Жуковский, и прожил здесь почти два года, до конца 1815 года; воспитание своих внуков-племянников Жуковский хотел сделать «одним из главных дел своей жизни». Хотя это намерение ему не удалось осуществить, тем не менее между ним и племянниками установилась на всю жизнь прочная привязанность. Настроение Жуковского должно было повлиять на Киреевского в том же патриотическом духе, как и впечатления 12-го года; вкус к литературным занятиям был также развит в Киреевском Жуковским, советовавшим матери пустить всех детей по писательской дороге. Десяти лет Киреевский прочитал уже лучшие произведения русской и французской литературы, двенадцати лет — хорошо знал по-немецки. Последним влиянием, испытанным в детстве, было для Киреевского влияние отчима, Алексея Андреевича Елагина, за которого его мать вышла в 1817 г. В библиотеке отца Киреевский нашел философские произведения Локка и Гельвеция; но отчим направил его от английского эмпиризма и французского сенсуализма к немецкой метафизике. Вместо прежних литературных бесед деревенские вечера в Долбине стали наполняться философскими спорами и рассуждениями. В 1822 г. Елагины переехали в Москву для дальнейшего воспитания Киреевского. Здесь братья Киреевские брали домашние уроки у лучших профессоров университета — Снегирева, Мерзлякова, Цветаева, слушали публичные лекции шеллингиста Павлова, учились по-английски. В 1824 г. Киреевский поступил на службу в московский архив иностранной коллегии, где собрался в это время целый кружок талантливой молодежи. Влияние новых учителей и товарищей не изменило направления Киреевского, но придало этому направлению больше сознательности. Уже в 1827 г. Киреевский очень определенно ставит свои жизненные цели. «Мы возвратим» — пишет он Кошелеву — «права истинной религии, изящное согласим с нравственностью, возбудим любовь к правде, глупый либерализм заменим уважением законов и чистоту жизни возвысим над чистотой слога». И средство для этой моралистической пропаганды было уже выбрано Киреевским. «Мне кажется, что вне службы я могу быть полезнее отечеству, нежели употребляя все время на службу. Я могу быть литератором... На этом поприще мои действия не будут бесполезны: я могу сказать это без самонадеянности... Целую жизнь имея главной целью образовываться, могу-ли я не иметь веса в литературе? Я буду иметь его и дам литературе свое направление». Влюбившись в свою троюродную сестру, Н.П. Арвеневу, Киревский просил ее руки и получил отказ. Отказ этот так потряс его нравственно и физически, что врачи признали для него необходимым путешествия. В январе 1830 г. Киреевский выехал за границу, не для того, чтобы учиться, как он прежде мечтал, а для того, чтобы рассеяться. «Ни одного впечатления, в течение первого месяца, я не принял свежим сердцем, и каждый порыв внимания стоил мне усилия». Через четыре месяца острота чувства прошла, но тяжелый осадок остался чуть ли не навсегда в душе Киреевского. «Для меня молодость уже качество чужое и завидное», пишет 24-летний Киреевский; «на всякое кипение восторга я смотрю с таким же чувством, с каким безногий инвалид глядит на удалые движения своих товарищей». После восьмимесячного пребывания за границей, где Киреевский встретил своего раньше уехавшего в Германию брата Петра, он поспешил вернуться в Россию, испуганный слухами о холере. Заграничное путешествие не расширило кругозора Киреевского. Подобно своему брату, он слушал профессорские лекции в Берлине и Мюнхене, знакомился с профессорами; за пределы университетской жизни его интересы не выходили, а в этих пределах его интересовали по преимуществу философия, богословие, отчасти история. Он познакомился лично с Гегелем и Шеллингом, но учения их или были для него не новы, или не произвели сильного впечатления; самые сильные впечатления заграничной жизни были у обоих братьев чисто отрицательные. Еще из Германии Киреевский писал: "нет на всем земном шаре народа плоше, бездушнее, тупее и досаднее немцев! Булгарин перед ними гений! " Через год по возвращении, Киреевский получил разрешение издавать журнал «Европеец». Пушкин приветствовал новое издание; в журнале приняли участие «все аристократы», по выражению Погодина . Сам редактор выступил с давно задуманной статьей: «XIX век». Часто видят в этой статье выражение западнических мнений, которых будто бы держался Киреевский в начале 1830-х годов. Действительно, Киреевский доказывает в ней необходимость заимствовать просвещение с Запада — но только для того, чтобы Россия могла стать во главе человечества и приобрести всемирно-историческую роль. Просвещение Киреевский несомненно уже понимал в это время как усвоение внешних знаний и техники; он уже собирался из русского народного характера вывести особенности русской «философии» или «любомудрия», как он потом выражался; он уже строил свое понимание русского характера и русской философии на христианском начале: в его восточной форме. Ему недоставало только берлинских лекций Шеллинга, чтобы дать своим взглядам окончательную формулировку. «Европеец» (см.) запрещен был на втором нумере, по подозрению, что Киреевский, под предлогом литературной критики, хочет вести политическую пропаганду. Только энергическое заступничество Жуковского предупредило высылку Киреевского из Москвы. С этих пор наступает двенадцатилетний период бездействия, объясняющийся как тем сильным впечатлением, которое произвело на Киреевского запрещение «Европейца», так и привычкой к праздному препровождению времени «на диване, с трубкой и с кофе», о которой не раз упоминают приятели Киреевского и он сам уже с 26-х годов. Вероятно, тут играла роль и женитьба Киреевского на давно любимой девушке (1834). «Жаль, — писал про братьев Киреевских Грановский, — что богатые дары природы и сведения, редкие не только в России, но и везде, гибнут в них без всякой пользы для общества. Они бегут от всякой деятельности». Погодин высказывал то же с своей обычной бесцеремонностью: «И. Киреевский обабился и изленился». Общественное оживление 40-х годов подняло, однако, и настроение Киреевского. С возвращением Герцена в Москву салонные споры приняли более острый характер, перешли в литературу, вызвали более резкую и точную формулировку взглядов и привели, наконец, к открытому разрыву. Киреевский опровергал Гегеля Шеллингом и, в духе последнего, противопоставил философии мысли и логики — философию чувства и веры. Первая для него исчерпывала смысл европейской жизни, вторая должна была сделаться специальным достоянием русских. Вероятно, это возобновление интереса к философии и желание разработать свою давнишнюю идею в более точной форме побудило Киреевского искать кафедры философии в Московском университете. Опальный издатель «Европейца» получил, однако, отказ. Немногим удачнее была и попытка вернуться к литературной деятельности, которой Киреевский жаждал тогда «как рыба еще не зажаренная жаждет воды». В 1845 г. Погодин передал Киреевскому редактирование «Москвитянина»: Петр Киреевский и многие сотрудники «Европейца» стали принимать участие в журнале. Но с Погодиным трудно было вести дело; притом цензурные затруднения и болезнь отбили у Киреевского охоту вести «Москвитянин»; выпустив три книжки, он бросил работу и опять на семь лет замолчал. Свои религиозно-философские идеи ему удалось высказать только в 1852 году, в изданном славянофильским кружком «Московском Сборнике». Но и эта попытка повременного издания встретила затруднения со стороны цензуры. Статья Киреевского была отмечена как особенно вредная, и 2-й том «Московского Сборника» не был выпущен в свет, «не столько за то, что в нем было сказано, сколько за то, что умолчано». После запрещения «Сборника» Киреевский опять уехал в деревню. «Не теряю намерения, — пишет он из деревни Кошелову, — написать, когда можно будет писать, курс философии. Теперь, кажется, настоящая пора для России сказать свое слово о философии, показать им, еретикам, что истина науки только в истине православия. Впрочем, и то правда, что эти заботы о судьбе человеческого разума можно предоставить хозяину, который знает, когда и кого послать на свое дело». Эти строки хорошо выражают настроение последних годов Киреевского «Существеннее всяких книг и всякого мышления» — писал он тому же Кошелеву — «найти святого православного старца, который бы мог быть твоим руководителем, которому ты бы мог сообщать каждую мысль свою и услышать о ней не его мнение, более или менее умное, но суждение святых отцов». Уже вскоре после свадьбы Киреевский познакомился со схимником Новоспасского монастыря отцом Филаретом. Из Долбина он часто ездил в соседнюю Оптину пустынь, помогал обители в издании святых отцов и очень сблизился со своим духовником, отцом Макарием. С таким настроением Киреевский встретил первые годы царствования Александра II . Славянофильский кружок задумал издавать журнал «Русская Беседа», и Киреевский послал в «Беседу» статью «О необходимости и возможности новых начал для философии». Это было вступление к изложению собственной системы Киреевского; но продолжение осталось ненаписанным, так как 11 июня 1856 г. Киреевский умер в Петербурге, куда приехал для свидания с сыном. Вместе со статьей в «Московском Сборнике», эта статья «Русской Беседы» осталась главным памятником религиозно-философского мировоззрения Киреевского (изложение взглядов Киреевского см. в статье Славянофильство). Сравнительно с обширными планами юных годов такой результат был очень скромен. Помимо неблагоприятных условий литературной деятельности, это отсутствие литературной экспансивности нельзя не поставить в связь с тем малым сочувствием, которое вызывали мнения Киреевского за пределами его ближайшего дружеского кружка. «Оба брата Киреевских», пишет Герцен, «стоят печальными тенями... Непризнанные живыми, не делившие их интересов, они не скидывали савана. Преждевременно состарившееся лицо Ивана Киреевского носило резкие следы страданий и борьбы... Жизнь его не удалась... Положение его в Москве было тяжелое. Совершенной близости, сочувствия у него не было ни с его друзьями, ни с нами... Возле него стоял его брат и друг Петр. Грустно, как будто слеза еще не обсохла, будто вчера посетило несчастье, появлялись оба брата на беседы и сходки. Я смотрел на Киреевского как на вдову или мать, лишившуюся сына. Жизнь обманула его; впереди все было пусто — и одно утешение: погоди немного, отдохнешь и ты».
К «Полному собранию сочинений» Киреевского, изданному в 1861 г., приложены и материалы для биографии Киреевского. Ценные сведения о Киреевском разбросаны в сочинениях Барсукова : «Жизнь и труды Погодина» и в биографии А.И. Кошелева, составленной Н.П. Колюпановым . Биография Киреевского в «Русском Архиве» (1894, № 7) имеет компилятивный характер. Письма И. и П. Киреевских из-за границы начали печататься в «Русском Архиве» 1894 г., № 10. О взглядах П.В. Киреевского см. А.Н. Пыпин, «Характеристики литературных мнений»; К.Н. Бестужев-Рюмин, в «Отечественных Записках» (1862, № 1 — 3); Писарев, «Русский Дон-Кихот» («Сочинения», Санкт-Петербург, 1894, том II); Ф. Терновский, «Два пути духовного развития», в «Трудах Киевской Духовной Академии» (1864, 4); T.G. Masaryk, «Slovenske studie. I. Slavjanofilstvi Ivana Vasiljevice Kirejevskeho» (Прага, 1889); П.Г. Виноградов, «И.В. Киреевский и начало московского славянофильства» (в «Вопросах философии и психологии», 1891). Другие статьи см. у Я. Колубовского, «Материалы для истории философии в России» (VI); И.В. Киреевский в «Приложениях к Вопросам философии и психологии» (книга 5). П. Милюков.

Иван Сергеевич Аксаков

Иван Сергеевич Аксаков (1823-86) — русский публицист и общественный деятель. Сын С. Т. Аксакова. Один из идеологов славянофильства. Редактор газет «День», «Москва», «Русь», журнала «Русская беседа» и др. В 1840-50-х гг. выступал за отмену крепостного права. В годы русско-турецкой войны 1877-78 организатор кампании за освобождение славян от турецкого ига.

Иван Аксаков — знаменитый славянофил-публицист, сын С. Т., брат К. С. Аксаковых. Родился 26 сентября 1823 года в селе Надежине (Куроедове), Белебеевского уезда Уфимской (тогда Оренбургской) губернии. Первые детские годы Ваня провел в деревне и в Москве, юношеские — в Петербурге, в училище правоведения.

Окончив курс в 1842 году, Иван Аксаков поступил на службу в московские департаменты правительствующего Сената. Со школьной скамьи он сошел уже созревшим нравственно и, вступая в жизнь и на службу, поставил себе («Жизнь чиновника», сатирическая «мистерия») тяжелый вопрос: «служить иль не служить?.. не я ль мечтал для общей пользы жить?.. но службою достигну ль цели я?..». И хотя «таинственный голос» твердил ему: «жизни пошлой битая дорога не твой удел, к иному ты сужден... на поприще служебном для отчизны не будешь ты полезней и славней... смелей же в путь с надеждою крылатой на поприще и славы, и труда», но начало сороковых годов было еще тем временем, когда прутковское изречение, что только в службе государственной можно познать истину, не могло звучать иронией: только казенная служба открывала некоторый простор для общественной деятельности.

Московская канцелярская работа, конечно, оказалась не по Аксакову; он постарался определить себя к живому делу и перешел в провинцию. Несколько лет он прослужил сначала в калужской уголовной палате, потом в астраханской. Однако, здесь он, в конце концов, изнемог; глядя на «кругом царюющее зло», он понял, что один в поле не воин, и ушел из судебной службы, навсегда сохранив в душе страшные впечатления дореформенного суда.

В 1848 году Иван Аксаков перешел в министерство внутренних дел чиновником особых поручений. В этом качестве он ездил в Бессарабию по раскольничьим делам, в Ярославскую губернию — для ревизии городского управления, для введения единоверия и для изучения секты бегунов (о которой написал большое исследование). Его работоспособность и трудолюбие были поразительны, но всем своим обликом, своим неугомонным практическим идеализмом он представлял настолько необычную среди чиновников николаевской эпохи фигуру, что служба быстро извергла его из своих недр. Ближайшим поводом к этому послужил полученный им из Петербурга, вследствие доноса ярославского губернатора, запрос о рукописи, которую И. Аксаков читал своим знакомым. Познакомившись с этим произведением (поэма «Бродяга», герой которой — беглый крепостной), начальство поставило автору на вид нелегальное положение героя, а также несовместимость государственной службы с «занятием стихотворством».

Иван Аксаков вышел в отставку в 1851 году и отдался литературе, примкнув к тому славянофильскому кругу, к которому принадлежал по рождению и по семейному воспитанию. Будучи редактором «Московского Сборника», он, по запрещении цензурою II тома (1852), вместе с другими участниками (Константином Аксаковым, Хомяковым, Киреевским, князем Черкасским) был отдан под надзор полиции и лишился права представлять свои произведения в обычную цензуру, что являлось почти прямым отлучением от пера. В этих обстоятельствах Аксаков горячо ухватился за предложение географического общества описать украинскую ярмарочную торговлю (1853). Результатом этого труда явился богатый опыт по наблюдению народной жизни на местах и замечательное в экономическом и статистическом отношении «Исследование о торговле на украинских ярмарках», изданное только в 1859 году, потому что обработка добытых материалов была прервана (1855 — 56) поступлением И. Аксакова в ополченскую дружину.

Здесь он удивил всех недюжинным и по тем временам небезопасным подвигом честности: его отчет по расходованию казенных денег на вверенный ему отряд был косвенным, но красноречивым обвинительным актом против всего ополченского начальства, и командующий ополчением наотрез отказался подписать отчет. В 1858 году Иван Аксаков фактически, но неофициально, редактировал славянофильскую «Русскую Беседу». В 1859 году, после усердных хлопот, он получил разрешение на газету «Парус», но на втором номере газета была закрыта: правительство не только тогда не сочувствовало пропаганде всеславянского единения, но желало заградить уста идеологам самодержавия и патриотизма, боясь, что их неумеренная защита абсолютно-монархического принципа вызовет в обществе критику того, что должно было пребывать вне критики, в ореоле молчаливого благоговения.

В 1861 году газета опять была разрешена, но без отдела внешней политики, а цензуре было предписано взять новый орган, «День», под свое особое наблюдение. С конца 1861 года до конца 1865 года Иван Аксаков издавал «День», бывший самым выдающимся и влиятельным органом славянофильской партии. Вместе со всем прогрессивным лагерем печати «День» ратовал (это были «медовые» годы эпохи великих реформ) за свободу совести и слова, требовал широких и демократических, не бумажных прав для крестьянства, держался примирительного тона в польском вопросе (впрочем, только до польского восстания). Более резкий тон зазвучал в заменившей прекращенный самим Аксаковым «День» газете «Москва» (1867 — 68), навлекшей на него девять предостережений и три раза подвергшейся приостановке. Причинами этих репрессий были не только упорное несогласие Ивана Аксакова с «антирусской» политикой, принятой правительством после ухода Муравьева в Литве и Польше, но и резкие выходки газеты против петербургской бюрократии, уже вступившей на попятный путь.

Несмотря на сильную защиту, «Москва» была, наконец, закрыта за «вредное» направление. Тогда Аксаков отдал свою энергию и темперамент славянским делам и быстро занял первенствующее положение в московском славянском комитете, членом которого был с самого его основания (1858). Здесь Иван достиг своего высшего значения, и без преувеличения можно сказать, что в годы кризиса славянского и восточного вопроса (1875 — 78) весь мир следил за пламенными речами отставного надворного советника, сумевшего стать могучей силой. К его громовому голосу (Аксаков был вдобавок первоклассный оратор) почтительно прислушивались общества и правительства Европы. Его деятельность была одним из факторов русско-турецкой войны — и его же устами националистически настроенная часть русского общества высказала чувство горькой обиды, которую нанесла ему русская же дипломатия уступками на берлинском конгрессе.

22 июня 1878 года Иван Аксаков произнес по этому поводу в заседании московского славянского комитета пламенную речь. «Ты ли это, — спрашивал он, — Русь-победительница, сама добровольно разжаловавшая себя в побежденную? Ты ли на скамье подсудимых, как преступница, каешься в святых, поднятых тобою трудах, молишь простить твои победы?.. Едва сдерживая веселый смех, с презрительной иронией похваляя твою политическую мудрость, западные державы, с Германией впереди, нагло срывают с тебя победный венец, преподносят тебе взамен шутовскую с гремушками шапку, а ты послушно, чуть ли не с выражением чувствительнейшей признательности, подклоняешь под нее свою многострадальную голову!.. Что бы ни происходило там на конгрессе, как бы ни распиналась русская честь, но жив и властен ее венчанный оберегатель, он же и мститель! Если в нас при одном чтении газет кровь закипает в жилах, что же должен испытывать Царь России, несущий за нее ответственность пред историей? Не он ли сам назвал дело нашей войны «святым»? Не он ли, по возвращении из-за Дуная, объявил торжественно приветствовавшим его депутатам Москвы и других русских городов, что «святое дело» будет доведено до конца? Страшны ужасы брани, и сердце Государя не может легкомысленно призывать возобновление смертей и кровопролитие для своих самоотверженных подданных, — но не уступками, в ущерб чести и совести, могут быть предотвращены эти бедствия.

Россия не желает войны, но еще менее желает позорного мира. Спросите любого русского из народа, не предпочтет ли он биться до истощения крови и сил. Долг верноподданных велит всем надеяться и верить, — долг же верноподданных велит нам не безмолвствовать в эти дни беззакония и неправды, воздвигающих средостение между царем и землей, между царской мыслью и землей, между царской мыслью и народной думой. Ужели и в самом деле может раздаться нам сверху в ответ внушительное слово: молчите, честные уста! гласите лишь вы, лесть да кривда! » Так, однако, и случилось: московский комитет был закрыт, и Иван Аксаков выслан из Москвы в деревню, но получил позволение вернуться в Москву через несколько месяцев, когда московский генерал-губернатор доложил Александру II, что «наш enfant terrible сидит тихо».

С 1880 года Иван Сергеевич Аксаков возобновил свою журнальную деятельность и стал издавать газету «Русь». Раздраженный, разочарованный, он ударился в патриотические и консервативные крайности, повел усердную и при тогдашнем положении вещей едва ли уместную борьбу с интеллигенцией и «либерализмом» ненавистного Петербурга и в этом отношении явился неопасным соперником Каткову, утратив большую часть прежнего огромного влияния.

27 января 1886 года Иван Аксаков умер. Как личность, стоявшая гораздо выше своей политической программы, он всегда был ценим и уважаем своими противниками не меньше, чем сторонниками. Это был человек безукоризненной честности, идеалистически настроенный, но руководствовавшийся гораздо более чувством, чем разумом. Мышление его было аксиоматическое: он не доказывал того, что говорил, а исповедывал; поэтому его слушали только те, кто сам мыслил так, как он, подобно ему воспитанные на идеологии Хомякова и Киреевского.

Несмотря на всю его страстность и искренность, Иван Аксаков не расширил лагеря своих сторонников, и ему суждено было видеть угасание старого славянофильства. Беспощадная история такими примерами, как берлинский конгресс, разбивала его иллюзии и — верх иронии — заставила его самого, защитника общины и артели, принять должность директора банка и служить капитализму, разрушителю общинноартельной идиллии. Не столько славянофил, сколько русофил, или славянофил под неприемлемым для западного и балканского славянства условием слияния славянских ручьев с русским морем, он отожествил славянское самосознание с православным вероисповеданием и, оказывая таким образом великую услугу пан-германизму, вырыл глубокую пропасть между Россией и католическим славянством. Даже православное славянство, многим обязанное Аксакову, чуждалось его резкой проповеди подчинения русской культуре, дорожа своей менее ценной абсолютно, но самобытно добытой культурой. Взгляды его на монархическую власть были наивны и ненаучны. Утверждая, что русское самодержавие есть выражение «славянской идеи», он доказывал это положение такими явно несостоятельными доводами, как ссылка на «призвание» варягов.

Вопреки истории, даже Карамзина, Иван Аксаков рисовал допетровскую Русь как трогательное единение царя с землею. Органы этой «земли», самоуправляющегося народа, боярскую думу и земские соборы он наивно противопоставлял формам западного парламентаризма и страстно боролся с реальными, живыми силами за фикции книжной теории, за небывалые призраки. Конечно, такая борьба не могла не быть бесплодна, несмотря на благородные качества бойца; конечно, И.Аксаков не мог облечь эти призраки в ясные формы. Никто не верил тому: что «земля советная» в то же время способна быть «беспрекословно покорна велениям государственной власти», что центральная власть может быть «самой свободной», а в то же время земское местное самоуправление может быть «самым широким». История запрещала верить в блага полной свободы самодержавия после печального опыта столетий этой свободы; пламенные тирады и патетические восклицания последнего славянофила были осуждены на бесплодие.

И.С. Аксаков умер в разгаре своего личного дела, но историческая его роль была сплошным анахронизмом. На стихотворения писателя нужно смотреть как на лучшую главу его публицистики. «В них, — ценил он их сам, — нет никакой художественности, и с точки зрения артистической все эти сотни стихов я бы сам охотно отдал не только за один стих Федора Тютчева, но даже за иной стих Полонского. Но кажется, что они не лишены искренности, лирического жара, силы и какого-то исторического raison d'etre. Одним словом, значение чисто историческое и связывающееся с гражданскою историей эпохи». Этот «самосуд» писателя слишком благородно-строг: нельзя не назвать художником автора звенящих могучей колокольной медью знаменитых стихов о сельском храме: «Приди ты, немощный...» («Бродяга»), человека, умевшего выразить в стройных, величавых звуках бодрые ожидания просыпающегося после долгой, полунасильственной спячки общества и провозгласившего «дню вчерашнему забвенье, дню грядущему привет» («На новый 1858 год»).

Его суровая, серьезная муза — родная сестра некрасовской. Как и та, хотя без ее покаяния и негодующих слез, она звала к неустанной работе для народа, и с гордым самосознанием мог он, всю жизнь страшившийся преступного бесстрастья и покоя, сказать: «не упрекнуть бездействием позорным мою тоску». Самую деятельность честного гражданина он ценил не в «блеске дел» больших и не каждому доступных, а в повседневном, скромном труде, в «подвиге темном», требующем не красивого, но мимолетного подъема, но вечного стремления души к правде. Публицистические сочинения Ивана Аксакова изданы в семи, переписка в трех томах, стихотворения в одном (о последних см. К.К. Арсеньев, «Критические этюды», II). — Литературу об Аксакове см. у С. А. Венгерова («Источники словаря русских писателей», т. I, и «Критико-биографический словарь русских писателей и ученых», т. I).

Анненков Павел Васильевич

Анненков, Павел Васильевич, известный писатель. Родился в семье богатого симбирского помещика 19 июля 1812 года; образование получил в горном корпусе, где дошел до старших, специальных классов, а затем слушал лекции в Петербургском университете, по философскому (историко-филологическому) факультету. В 1833 году поступил на службу, по финансовому ведомству, которую вскоре оставил. Сильное влияние оказал на него Белинский, к кружку которого он примкнул в 1839 году и об участниках которого впоследствии написал чрезвычайно ценные воспоминания («Замечательное десятилетие» и пр.). В 1840 году А. уехал за границу, где провел несколько лет, от времени до времени наезжая, впрочем, в Россию. На Западе он очень интересовался социальными движениями и, между прочим, свел знакомство с К. Марксом. Письма его из-за границы, адресованные сначала к Белинскому, печатались в «Отечественных Записках»; они касались и общественной стороны европейской жизни, и литературной, и художественной. Они еще теснее скрепили связь А. с кружком Белинского, которого А. в 1847 году взял на свое попечение и возил за границу для лечения. Когда в руки друзей Белинского перешел «Современник», А. в нем стал помещать свои «Письма из Парижа» (1847 — 48); о парижской революции «безумного года» он рассказал впоследствии в статье: «Париж в 1848 году». В конце этого года А. вернулся в Россию, и в первой книге «Современника» в 1849 году напечатал «Заметки о русской литературе 1848 года», которыми открылась деятельность его как критика. Поселившись в своей казанской деревне, А. напечатал в «Современнике» в 1849 году «Провинциальные письма». Это лучшая из беллетристических вещей А.; ранее появились в «Современнике» повесть «Кирюша» (1847) и рассказ «Она погибнет» (1848). По поводу последнего Белинский писал ему: «род вашего таланта не такой, какой нужен поэту, для рассказчика же у вас гораздо больше таланта, чем сколько нужно». Критика очень сочувственно встретила «Провинциальные письма», с их картинками приволжского пейзажа и интеллигентского и простонародного быта; но в беллетристике, несмотря на ум и наблюдательность, А. видного положения не занял. В половине 1850-х годов А. занялся работой, не утратившей до сих пор своего значения, — изданием сочинений Пушкина и составлением первого крупного опыта его жизнеописания, под именем «Материалов для биографии». Специальная критика обнаружила и до сих пор продолжает обнаруживать много недостатков в его комментаторском, редакторском и биографическом труде, обличая и ошибки в освещении предмета, и шаткость метода, и общую небрежность; но нельзя не признать, что именно А. положил начало наукообразному пушкиноведению. Начал А. свою работу еще при николаевской цензуре, с которой ему пришлось выдержать долгую борьбу, а закончил уже при новом государе, когда получил возможность издать целый дополнительный том сочинений Пушкина. О тогдашних цензурных условиях, в которых отразилось общее тогдашнее положение литературы, А. рассказал в статье «Любопытная тяжба» («Вестник Европы», 1881 год). На раздававшиеся впоследствии упреки в преднамеренном исключении из собрания произведений Пушкина многих пьес А., ссылаясь на те же цензурные условия, справедливо отвечал: «Достоверно, что, предоставив работу будущим и более свободным эпохам, не встретилось бы печальной необходимости жертвовать стихами, строфами, периодами пушкинского текста для сбережения остального клочка его раздробленной мысли, как это случилось и должно было случиться со многими отрывками и цельными его произведениями при несвоевременном их опубликовании». Памятником прежней цензуры навсегда останется эта статья, в которой А. рассказывает, как приходилось ему бороться с чудовищно-придирчивой и нелепо-подозрительной цензурой и даже «для устранения противников употреблять оружие, у них же отобранное или позаимствованное». Его «Материалы для биографии» в некоторых отношениях служат даже первоисточником; изучение Пушкина без них немыслимо (2-е издание вышло в 1873 году). За пушкинскими работами последовала биография Н.В. Станкевича («Н.В. Ст. Переписка и его биография», М., 1857). Станкевича А. лично не знал, но, вращаясь в кружке, хранившем предание о нем и сделавшем его предметом культа, сумел понять его. И если образ Станкевича, который сам ничего не сделал для сохранения своего имени, живет в истории, то в значительной степени благодаря труду А. В том же году А. напечатал свои воспоминания о Гоголе, с которым жил вместе и был близок в Риме, в 1841 году. Вообще мемуары являются наиболее прочной и ценной частью литературного наследия А.; к ним принадлежат также воспоминания об «идеалистах тридцатых годов» — Огареве, Белинском, Кольцове, В.П. Боткине, Грановском, Герцене, Бакунине, Тургеневе (собраны в книге «Литературные воспоминания», СПб., 1909). В середине 1850-х годов А. выступил на поприще литературного критика и писал о многих современных явлениях литературы, между прочим — о произведениях Тургенева, графа Льва Толстого, графа Алексея Толстого, С.Т. Аксакова, Островского, Писемского, Салтыкова, Кохановской и других. «С первых критических этюдов, — говорит Пыпин, — А. упрекали в некоторой темноте его стиля; припоминаем из его бесед, что эта темнота была почти намеренная — с одной стороны, она давала иной раз ему возможность избежать внешнего неудобства, с другой — должна была удерживать читателя на высоте отвлеченных соображений, требовать и возбуждать его внимание». Но А. был таков всегда и при всяких условиях, что объяснялось не только размерами его дарования, но и основным недостатком его литературного миросозерцания — туманным эклектизмом, который не дал ему примкнуть к определенному направлению и на чем-нибудь остановиться. Он иногда являлся эстетиком и доказывал, что «развитие психологических сторон лица или многих лиц составляет основную идею всякого повествования, которое почерпает жизнь и силу в наблюдении душевных оттенков, тонких характерных отличий, игры бесчисленных волнений человеческого нравственного существа в соприкосновении его с другими людьми», и что «вряд ли дозволено делать рассказ проводником этических или иных соображений и по важности последних судить о нем». В другой же раз А. хвалил Тургенева за то, что «от него всегда можно ожидать именно того слова, которое на очереди, или которым занято большинство умов; преимущество это, кроме таланта, условливается и обширностью горизонта, каким пользуется его мысль». Писемского А. упрекал за то, что у него нет добродетельных героев, «этих избранных существ, которые возникали в фантазии авторов из потребности указать чувству читателя искупительную жертву несправедливости и ободрить его при торжестве неразумных, темных или порочных начал... Задача романа в том, чтобы показать читателю, куда должны обращаться его симпатии»... Такие противоположные взгляды на каждом шагу перемежаются в критических статьях А. Не выяснивший себе самому определенного литературно-общественного созерцания критик только запутывал читателя. Однако литературный вкус А. был очень развит; на него охотно полагался такой взыскательный художник, как Тургенев. В 1870-х годах А. вернулся к изучению Пушкина, и в 1873 году поместил в «Вестнике Европы» исследование: «А.С. Пушкин в Александровскую эпоху» (отдельное издание, СПб., 1874). Со стороны литературной техники и исторической ценности эта книга несравненно выше «Материалов для биографии», которыми можно только пользоваться, но которые трудно читать; правда, в своей второй работе, посвященной Пушкину, А. имел возможность говорить о многом таком, о чем двадцать лет назад ему приходилось молчать. Глубже погружаясь в изучение великого поэта, А. написал еще две интересные статьи: «Общественные идеалы А.С. Пушкина» («Вестник Европы», 1880) и «Литературные проекты А.С. Пушкина» («Вестник Европы», 1881). За труды о Пушкине Московский университет в 1880 году, во время празднования столетия памятника Пушкину, избрал А. своим почетным членом. Часть собранных им и не вполне использованных бумаг Пушкина хранится в библиотеке Академии Наук. В частной жизни А. отличался добротой и благожелательностью; на своем литературном пути он был образцом честного писателя, выше всего дорожившего литературой. Большое участие он принимал в деятельности литературного фонда в первые годы после его основания. Умер он 8 марта 1887 года за границей (в Дрездене), где провел последние двадцать лет своей жизни. Сочинения его (не все) вошли в три сборника: «Воспоминания и критические очерки» (три тома, СПб., 1877 — 1881); «П.В. Анненков и его друзья, Литературные воспоминания и переписка 1835 — 1885 годов» (СПб., 1892) и «Литературные воспоминания» (СПб., 1909). Биографические и библиографические сведения о нем см. у С.А. Венгерова в «Критико-биографическом словаре», т. I, 596 — 611, 954, и «Источниках словаря русских писателей», I, 79 — 81; некрологическая статья А.Н. Пыпина — в «Вестнике Европы» 1887, № 4; предисловие к «Литературным воспоминаниям». Н. Лернер.

Грановский Тимофей Николаевич

Грановский, Тимофей Николаевич — знаменитый профессор истории (1813 — 1855), родился в помещичьей семье среднего достатка. Мать Грановского, происходившая из богатой малороссийской семьи, имела благотворное влияние на сына. Домашнее воспитание Грановского было направлено, главным образом, к изучению языков (французского и английского). 13 лет Грановский был отдан в московский пансион Кистера, где пробыл два года, а затем до 18 лет оставался дома, без правильного руководства. В 1831 г. Грановский поступил на службу в Петербурге, в департамент министерства иностранных дел. Чиновничья работа имела для него мало привлекательного, и он в несколько месяцев приготовился к поступлению в университет. Поступил Грановский на юридический факультет, потому что недостаточно знал древние языки, чтобы пойти на словесный, занимался же не юридическими предметами, а литературой, историей, отчасти философией. В течение всего университетского курса Грановский бедствовал, благодаря, главным образом, беспечности отца, который по целым месяцам не высылал ему обещанного содержания. В 1835 г. Грановский окончил курс и поступил на службу секретарем гидрографического департамента. Уже в университете литературное дарование Грановского обратило на него внимание (между прочим Плетнева). По окончании курса он стал понемногу втягиваться в журнальную работу. В.К. Ржевский, служивший при графе С.Г. Строганове, сделался посредником между своим начальником и Грановским, который, благодаря этому знакомству, получил командировку за границу для приготовления к профессуре по всеобщей истории. Большую часть двухлетней командировки (с 1837 г.) Грановский пробыл в Берлине и только на короткое время ездил в Дрезден, Прагу и Вену. Наибольшее значение для него имели лекции Ранке, Риттера, Савиньи и гегельянца Вердера. Более, впрочем, чем какие-либо университетские лекции, содействовало ознакомлению Грановского с философией общение с Н.В. Станкевичем, который стал другом его еще в России, а в 1837 г. провел с ними часть зимы в Берлине. Выше всех специальных знаний стала для него идея общей философской связи явлений. Изучение Гегеля особенно много содействовало постоянному стремлению Грановского рассматривать культурную историю как целое и намечать в ней прогрессивное развитие. Осенью 1839 г. Грановский приехал в Москву и начал читать лекции филологам и юристам. Скоро он приобрел симпатии студентов, благодаря поэтической силе и сердечной теплоте изложения. Можно сказать, что ни один русский профессор не производил на аудиторию такого неотразимого и глубокого впечатления. Кроме университетских курсов, Грановского прославили публичные лекции, которые собирали все, что было лучшего в тогдашнем московском обществе. Читал он их три раза: в 1843 — 44 годах курс по истории средних веков: в 1845 — 46 годах — сравнительную историю Англии и Франции; в 1851 г. — знаменитые четыре характеристики (Тамерлан, Александр Великий, Людовик IX, Бекон). Последние вошли в «Собрание сочинений»; кроме того, профессор Бабст напечатал в журнале «Время» за 1862 г. несколько лекций из университетских курсов, но его текст не может считаться точным воспроизведением слов Грановского. Сохранились еще собственноручные конспекты средневекового курса и несколько записей слушателей, которые отличаются обычными в таких случаях проблемами и недоразумениями. Писал Грановский неохотно и уже потому не имел возможности оставить потомству столько же, сколько дал современникам. В 1845 г. вышла магистерская его диссертация (Волин, Иомсбург и Винета), в которой автор критикует предание о блестящей столице вендского Поморья — Винете. В 1849 г. докторская диссертация об аббате Сугерии осветила с точки зрения, установленной О. Тьерри и Гизо, историю образования государства во Франции. В 1852 г. была произнесена Грановским актовая речь: «О современном состоянии и значении всеобщей истории», резюмирующая его взгляды на историческую науку в период полной умственной зрелости. Влияние Гегеля уже значительно ослабело; автор отмечает односторонность и произвольность его построений, указывает на могущественное воздействие со стороны естественных наук и пытается определить, в какой мере история имеет право на самостоятельный метод. В 1855 г. в «Архиве» Калачева появилась статья «О родовом быте у древних германцев», которая показывала влияние и вырождение германской родовой общины и косвенно содействовала формулированию теории родового быта, выставленной Соловьевым и Кавелиным против Беляева . Помимо этих главных работ, появился ряд статей, вызванных новостями заграничной и русской литературы, за которыми Грановский всегда внимательно следил (начало биографии Нибура, отчеты о лекциях Нибура по древней истории; о Гракхах Нича, о «Судьбах Италии» Кудрявцева, о «Латинской империи» Медовикова и т. п.). Несоразмерность между тем, что напечатал Грановский, и тем, что он мог бы сделать, становится особенно чувствительной, если обратить внимание на разнообразные планы работ, которые он составлял и для которых подготовлялся в течение своей жизни. Помимо чисто ученых работ, он предпринял работу по составлению учебника всеобщей истории, но успел составить только первые главы, дающие прекрасные характеристики народов и эпох и намечающих общеисторическую связь развития. Многое в том, чего Грановский не успел сделать, объясняется условиями времени и особенностями положения Грановского. Он был окружен многочисленными и искренними друзьями и являлся одним из главных деятелей в том духовном движении, которое ознаменовало «сороковые годы». Эта жизнь в постоянном обмене мыслей и мнений с лучшими представителями русского общества поглощала время и энергию; участвуя в плодотворной коллективной работе московских кружков, Грановский терял возможность уединиться и сосредоточиться для своей личной работы. По возвращении из-за границы он занял выдающееся положение среди молодых профессоров-"западников" Московского университета. Никто более его не выражал самостоятельного авторитета науки и культуры, в противоположность «казенному» духу и самомнению полуобразованного общества. Кроме того, он выступил против некоторых направлений в передовой среде: против преклонения перед действительностью, которому на некоторое время подпали Белинский и гегелианская правая; пришлось спорить и против идеализации древне-народной культуры, которую проводили славянофилы. Как поклонник Петра Великого, Грановский не считал его дело законченным и вполне сочувствовал либеральным идеям, которые охватили Западную Европу в тридцатых и сороковых годах. При историческом складе его мысли он не рассчитывал на быструю победу и предостерегал против необдуманных порывов: мало-помалу обозначились его разногласия в этом отношении с одним из самых близких ему людей — с Герценом . Еще в середине сороковых годов Герцен примкнул к материализму, Грановский же отстаивал право на существование «романтических» идеалов, без которых личная и народная жизнь казались ему неполной. Заграничной деятельности Герцена Грановский не сочувствовал, хотя крайне тяготился условиями тогдашней русской жизни. Грановский избег личных неприятностей по службе; но его духовное состояние во время реакции, последовавшей за 1848 г., было тяжкое. Он не находил более удовлетворения в профессорстве и не имел ни склонности, ни возможности уйти в чисто научную работу; издавна его преследовали приливы меланхолии и апатии; в эпоху Крымской войны это настроение становилось невыносимым, и Грановский все чаще искал развлечения в азартной и всегда почти неудачной карточной игре. Организм Грановского никогда не отличался крепостью и не мог долго выносить тяжелой жизненной борьбы. 4 октября 1855 г. Грановский скончался, 42 лет от роду, после кратковременной болезни. — Собрание сочинений Грановского имеет несколько изданий. Главным источником для его биографии служит труд А.В. Станкевича, ко второму изданию которого приложен том с перепиской Грановского (1897). Ср. Анненков, «Замечательное десятилетие» (в «Воспоминаниях и очерках», т. III); П. Кудрявцев, «Детство и юность Грановского» («Русский Вестник» за 1858 г.); Григорьев, «Т.Н. Грановский до его профессорства в Москве» («Русские Беседы», 1856). Особенно много занимались Грановским в последние два десятилетия. К этому времени относятся книги о нем Ветринского и Левшина и ряд статей: П.Г. Виноградова («Русская Мысль», 1892), Н.И. Кареева (отдельной брошюрой 1896 и во II т. «Собрания сочинений»), Р.Ю. Виппера («Мир Божий», 1905, и в сборнике «Две интеллигенции»), В.А. Мякотина («Из истории русского общества»), П.Н. Милюкова («Из истории русской интеллигенции») и др.

Николай Гаврилович Чернышевский

Известный русский писатель и публицист Николай Гаврилович Чернышевский, измученный семилетней каторгой и долгой ссылкой, в шестьдесят один год умер от кровоизлияния в мозг после возвращения в родной Саратов.

Он был примерным семьянином и, страдая от вынужденной разлуки с любимыми детьми, старался советами в письмах и своими литературными трудами влиять на их воспитание и образование.

Он считал, что детям в подростковом возрасте очень важно заниматься самообразованием, уделяя особое внимание философии, Всемирной истории и прошлому своей страны. Он советовал сыновьям изучать сочинения Фейербаха, труды «великих мыслителей, любивших истину: Лапласа, Ламарка, Спинозы». В письмах к детям Чернышевский делился с ними своими знаниями и старался развить у них самостоятельное мышление.

Николай Гаврилович Чернышевский родился в 1828 году в городе Саратове в семье священника, учился три года в духовной семинарии, где преподавал его отец, а затем – в Петербургском университете. Он с интересом следил за революциями 1848 года в Европе и отмечал: «… всё более и более вовлекаюсь в политику и всё твёрже делаюсь в ультрасоциалистском образе мыслей». В двадцать два года он окончил университет, женился в Саратове на дочери врача Ольге Сократовне Васильевой, спустя три года вернулся в Петербург, написал диссертацию «Эстетические отношения искусства к действительности» и более восьми лет издавал журнал «Современник».

Судьба к Чернышевскому была чрезвычайно сурова: его арестовали в июле 1862 года и поместили в Алексеевский равелин Петропавловской крепости после того, как в Петербурге закрыли издание «Современника» из-за странных слухов о поджогах «нигилистов» и предложения А. И. Герцена печатать журнал за границей. И хотя во время следствия никаких связей редакции «Современник» с политической эмиграцией установлено не было, Чернышевского обвинили на основании ложных показаний в авторстве прокламации «Барским крестьянам от их доброжелателей поклон» и осудили на семь лет каторги с ссылкой в Сибирь до конца жизни.

Так и растоптал абсолютизм монархии семейную жизнь одного из самых образованных и талантливых людей России того времени, устроив над автором романа «Что делать», написанного во время следствия, «гражданскую казнь». Его выставили на площади с доской на груди со зловещей надписью «Государственный преступник», сломали шпагу над головой и несколько часов продержали прикованным цепями к столбу. Когда в тридцать шесть лет писатель отправился на каторгу, его старшему сыну Александру исполнилось десять лет, младшему Михаилу – шесть, дети лишились своего дома, воспитываясь отныне у родственников и друзей родителей. Ободряющие письма отца поддерживали дух растерзанной семьи, терпевшей материальную нужду и полицейский надзор.

Когда сыновья вступили в подростковый возраст, Чернышевский посвятил их воспитанию на расстоянии много внимания, стараясь в своих письмах оказать влияние на формирование интересов детей, привлекая мысли к философии и истории. В его письмах нет никаких назидательных нотаций, но некоторые советы повторяются. Чаще всего это мысли о самообразовании, с помощью которого можно достичь в жизни многого: «Школьное учение очень недостаточно для юношей, желающих быть образованными людьми».

Его сыновья просили иногда в письмах дать оценку отдельным историческим событиям, и Николай Гаврилович, описывая крестовые походы и другие войны, напоминал им, «… что истина лишь тогда истина, когда она для людей», а «Критериум исторических фактов всех веков и народов – честь и совесть», «Наука, противоречащая гуманности, опасна для человека. Ум учёного – категория нравственная».

Чернышевский считал, что основы нравственности закладываются в семье, и спешил напомнить об этом в письмах своим сыновьям: «Семейная любовь… – самое благотворное изо всех добрых чувств человека… Бойкость речи, бойкость характера не ведут ни к чему полезному для людей, если мотивом слов и поступков бывает не чувство любви к людям». «Источник всего хорошего для людей, и в том числе благородных чувств, – добрые отношения человека к его близким, эти обыденные отношения к людям, с которыми живёт человек в одной квартире... Любя кого-нибудь честным чувством, мы больше, нежели было бы без того, любим и всех людей».

Авторитет умного и высокообразованного отца был так велик в сознании сыновей, унаследовавших от него стремление к знаниям и порядочность, что Александр, проявлявший интерес к математике, посылал ему задачи из области теории чисел. Он был способным математиком, но тяжелый нервный срыв развил серьёзную болезнь, оборвавшую его жизнь так же рано, как и отцовскую, – в шестьдесят один год. Его брат Михаил прожил дольше, писал стихи, стал основателем музея своего отца в Саратове и первым издателем Полного собрания сочинений Николая Гавриловича.

Многие мудрые изречения Чернышевского стали со временем афоризмами: «Дурные средства годятся только для дурной цели, а для хорошей годятся только хорошие», «Всё доброе полезно, всё дурное вредно», «Сила человека – разум, пренебрежение им ведёт к бессилию»…